Всякий имевший понятие о моих подозрениях и о рабстве Альбертины признал бы такую жизнь мучительной, Франсуазе же, со стороны, казалось, что жизнь для нас полна незаслуженных удовольствий, которые ловко умеет доставлять себе эта «обольстительница», эта, как выражалась Франсуаза, из зависти к женщинам гораздо чаще употреблявшая женский род, чем мужской, «шарлатанка». Даже когда Франсуаза, поживя со мной, обогатила свой словарь новыми словами, она переделывала их на свой лад: она говорила про Альбертину, что никогда еще не видела такой «коварницы», которая, разыгрывая комедию, ловким образом «вытягивает у меня денежку» (Франсуаза так же легко принимала частное за общее и общее за частное, и у нее было весьма смутное представление о драматических жанрах – вот почему она говорила: «Здорово сыграла пантомиму»). Быть может, в ошибочном представлении Франсуазы о нашей подлинной жизни, Альбертины и моей, я был отчасти сам виноват: когда я разговаривал с Франсуазой, я ловким образом вставлял – или чтобы подразнить ее, или чтобы уверить – неясные намеки на то, что я если и не любим, то, во всяком случае, счастлив. И все-таки из-за моей ревности, из-за моей бдительности (я был ими так поглощен, что Франсуаза не могла чего-то не заподозрить) Франсуаза скоро догадалась о моем состоянии – так спирит, которого ведут с завязанными глазами, находит предмет – благодаря интуиции, выработавшейся у нее к неприятным для меня вещам и помогавшей ей не уклоняться от цели ни под воздействием лжи, при посредстве которой я пробовал сбивать ее с толку, ни под воздействием ненависти к Альбертине – ненависти, которая побуждала Франсуазу не столько выслушивать более удачливых неприятельниц Альбертины, притворявшихся опытными комедиантками, каковыми они, в сущности, не были, сколько пытаться понять самой, как легче их погубить и ускорить их падение. Франсуаза, конечно, никогда не устраивала Альбертине сцен414. Но мне хорошо было известно искусство клеветы, которым она владела, ее уменье извлекать для себя пользу из какого-нибудь важного эпизода, и я не мог себе представить, чтобы она удержалась от ежедневных разговоров с Альбертиной об унизительной роли, какую та играет у нас в доме, от того, чтобы изображать, соблюдая чувство меры, в искусно преувеличенном виде заточение, какому подвергается моя подружка. Однажды я застал Франсуазу вооружившейся очками с толстыми стеклами, рывшейся в моих бумагах и перекладывавшей ту, на которой я написал рассказ о Сване и о том, что он не мог обойтись без Одетты. Разве она не могла ненароком затащить рассказ в комнату Альбертины? Вполне возможно, что над недомолвками Франсуазы, которые представляли собой всего лишь лукавый шепоток, высился более отчетливый, более упорный, укоряющий, клеветнический голос Вердюренов, возмущенных тем, что Альбертина меня невольно, а я ее сознательно, отдаляет от кланчика.
У меня не было почти никакой возможности утаить от Франсуазы деньги, которые я тратил на Альбертину, – я вообще не мог держать от нее в тайне свои расходы. У Франсуазы было мало недостатков, но эти недостатки оделяли ее, себе на подмогу, настоящими дарованиями, которых ей часто не хватало, когда она не пользовалась недостатками. Главным ее недостатком являлось любопытство к тому, сколько мы тратим на чужих людей. Если мне нужно было уплатить по счету, дать на чай, то, как бы я от нее ни прятался, она приходила и ставила на место тарелку, брала салфетку, в общем, всегда находила предлог. И хотя я в бешенстве сейчас же ее отсылал, эта женщина, плохо видевшая, почти не умевшая считать, руководимая лишь вкусом, который помогает портному при виде вас прикинуть на глазок, сколько должно пойти материи на ваш костюм, после чего он не может удержаться, чтобы не пощупать материю, или же чувством краски, каким бывает наделен художник, Франсуаза украдкой подглядывала и мгновенно подсчитывала, сколько я дал. Чтобы она не могла сказать Альбертине, что я развращаю шофера, я опережал Франсуазу и в оправдание себе говорил: «Мне хотелось порадовать шофера – я дал ему десять франков», тогда безжалостная Франсуаза, которой достаточно было одного взгляда – взгляда старого, полуслепого орла, поправляла меня: «А вот и нет. Барин дал ему сорок три франка на чай. Шофер попросил у барина сорок пять франков. Барин дал ему сто франков, а тот дал сдачи всего двенадцать». Она успевала рассмотреть и высчитать, сколько взял себе шофер, а я не обращал на это внимания.