Теперь я был волен устраивать частые прогулки с Альбертиной. Вокруг Парижа в короткий срок понастроили ангаров, которые для аэропланов служат тем же, чем гавани для кораблей; после того дня, когда около Ла-Распельер у нас произошла почти мифологическая встреча с авиатором, чей полет вздыбил мою лошадь, встреча, которая явилась для меня как бы образом свободы, теперь у меня появилась излюбленная цель наших выездов в конце дня, доставлявшая удовольствие и Альбертине, обожавшей все виды спорта: один из аэродромов. Мы туда отправлялись, она и я, привлеченные видом беспрерывной жизни отъездов и прибытий, придающих для любителей моря столько прелести прогулкам на мол или хотя бы на пляж, а также хождению вокруг аэродрома для любителей неба. Каждую минуту, среди покоя бездействовавших, как бы стоявших на якоре аэропланов, мы видели, как один из них с трудом тащили несколько механиков, – так тащат по песку лодку, которую потребовал турист для морской прогулки. Потом заводили мотор, аэроплан разбегался и, наконец, под прямым углом, начинал медленно набирать высоту, напрягшийся, словно замерший от восторга, и вдруг его горизонтальная скорость превращалась в величественный вертикальный взлет. Альбертина не могла сдержать свою радость и все добивалась объяснений от механиков, а те, как только аэроплан взлетал, возвращались обратно. Турист – тот разрезал воду километр за километром; поместительный ялик, с которого мы не сводили глаз, в лазурной дали превращался в почти неразличимую точку, но потом, когда срок прогулки близился к концу и надо было возвращаться в гавань, мало-помалу вновь обретал вещность, величину, объем. Альбертина и я, мы оба с завистью смотрели, как он прыгал на сушу, на совершившего прогулку туриста, насладившегося открытым морем, пустынным горизонтом, тихим, прозрачным вечером. Затем с аэродрома, из музея, из церкви мы вместе возвращались к обеду. И все же я возвращался не таким успокоенным, каким был в Бальбеке во время редких прогулок, о которых я потом с гордостью думал, что они продолжались всю вторую половину дня, и которые потом вырисовывались передо мной чудными цветочными массивами, выросшими в конце дня Альбертины как бы на пустом небе, куда я устремлял безмятежный, бездумный взгляд. Время Альбертины не принадлежало мне тогда в таком большом количестве, как теперь. Тем не менее тогда мне казалось, что я всецело распоряжаюсь ее временем, так как отсчитывал – моя любовь воспринимала это как особую милость – только часы, проведенные ею со мной, а теперь – моя ревность с тревогой выискивала, не затаилась ли где-нибудь тут измена, – только часы, проведенные без меня.
Итак, ей явно не хотелось, чтобы я был с ней. Передо мной был выбор: перестать страдать или перестать любить. Если вначале любовь возникает на основе желания, то потом ее поддерживает лишь мучительная тревога. Я чувствовал, что часть жизни Альбертины от меня ускользает. Любовь, будь она порождена мучительной тревогой или блаженным желанием, требует всего. Она не возникнет, у нее недостанет сил жить, если какую-то часть предстоит еще завоевать. Чем не владеешь всецело, того не любишь. Альбертина лгала, уверяя, что, наверное, не поедет к Вердюренам, а я лгал, утверждая, что мне хочется у них побывать. Она добивалась одного: не дать мне возможности выйти с ней, я же, огорошивая ее проектом, который ни в какой мере не рассчитывал осуществить, преследовал одну цель: найти в ней, как мне представлялось, наиболее чувствительную точку, выгнать из норки таимое ею желание и заставить ее признаться, что завтра мое присутствие помешает ей удовлетворить его. И, в общем, она призналась, неожиданно расхотев ехать к Вердюренам.
«Раз вы не хотите ехать к Вердюренам, можно съездить в Трокадеро110 на замечательный бенефисный спектакль». Она выслушала мое предложение со скорбным лицом. Я опять стал резок с ней, как в Бальбеке, во времена первых приступов моей ревности. Она опечалилась, а я начал отчитывать мою подружку, приводя доводы, которые мне так часто приводили родители, когда я был маленький, и которые казались неразумными и жестокими моему непонятому детству. «Нет, несмотря на ваш печальный вид, – сказал я Альбертине, – я не испытываю к вам жалости; я бы пожалел вас, если б вы были больны, если б с вами случилось несчастье, если б умер кто-нибудь из ваших родных; впрочем, это бы вас не огорчило, потому что вы растрачиваете свою фальшивую чувствительность бог знает на что. Притом, на мой взгляд, дешево стоит чувствительность людей, которые притворяются, будто любят нас, а сами не могут оказать нам пустячной услуги и которые, хотя и думают якобы только о нас, до того рассеянны, что забывают отнести наше письмо, хотя от него зависит наше будущее».