О чудо! Франсуаза не догадывалась, что море ирреального еще омывало меня всего и что сквозь него у меня хватило силы обратиться к ней со странным призывом. Она и правда ответила: «Десять минут одиннадцатого», что утверждало меня в сознании, что я в здравом уме, и позволяло мне не замечать странные разговоры, которые меня до этого непрерывно баюкали (в те дни, которые не представляли собой горы небытия, отнимавшей у меня жизнь). Усилием воли я возвращался к реальности, я еще наслаждался обломками сна, то есть единственной в своем роде выдумкой, единственным способом обновления того, что рассказывается, когда ты бодрствуешь, будь оно приукрашено литературой, содержит оно в себе или нет таинственные несовпадения, откуда проистекает красота. Здесь кстати было бы напомнить о красоте, которую творит опиум. Но человеку, привыкшему спать только с наркотиками, нежданный час естественного сна откроет утреннюю необъятность пейзажа столь же таинственного, только более свежего. Меняя час, место сна, вызывая сон искусственным путем или, напротив, погружаясь в естественный сон днем, – самый необычный для тех, кто привык спать со снотворными, – человеку случается напасть на разновидности сна в тысячу раз более многочисленные, чем садоводу – на разновидности гвоздик или роз. Одни садоводы выращивают цветы, похожие на дивные грезы, другие – на кошмары. Иногда я просыпался в ознобе, уверенный, что у меня корь, или с более страшной мыслью: что бабушка (о которой я больше не думал) заболела, потому что я смеялся над ней весь день, или что она умирает в Бальбеке и просит меня сфотографировать ее. Я уже проснулся, но мне не терпится как можно скорее ей объяснить, что она меня не поняла. Но я уже согрелся. Подозрения на корь отпали, а бабушка была так далеко от меня, что сердце мое за нее не болело. Иногда на эти разные сны внезапно обрушивалась темнота. Мне становилось страшно идти гулять дальше по совершенно черной улице, где слышались только шаги бродяг. То вдруг до меня доносился разговор между полицейским и одной из женщин, которые изучили ремесло проводника и которых нанимают на далекое расстояние как молодых извозчиков. В моем кресле, окутанном тьмою, я не видел ее, но она говорила, и по ее голосу я угадывал красоту ее лица и молодость ее тела. Я шел к ней во мраке, чтобы вспрыгнуть в ее карету, пока она еще не тронула. Мне нужно было ехать далеко. К счастью, спор с полицейским затянулся. Я успел добежать до экипажа. Эта часть улицы освещалась фонарями. Стало видно кондуктора. Это была женщина, но старая, высокая и сильная, из-под форменной фуражки у нее торчали седые волосы, на щеке краснело пятно проказы. Я от нее ушел. «Так это и есть молодость женщин? Те, с кем мы встретились, вот так, случайно, и с кем нам хочется увидеться еще, постарели? Молодая женщина, предмет желаний, – что же она, служит в театре, где, по нездоровью знаменитости, вынуждены доверить роль новой „звезде“? Нет, это не она».
Потом мною овладевала тоска. Во сне мы – многочисленные Жалости, подобно «Pieta»131 эпохи Возрождения, но только не воплощенные в мраморе, как они, напротив – непрочные. Вместе с тем они нам полезны: они напоминают о каком-нибудь виде, наиболее умилительном, человечном, о котором так приятно забыть, погрузив его в заледенелый здравый смысл вчерашнего дня, подчас полный враждебного чувства. Я вспомнил о том, что дал себе слово в Бальбеке всегда жалеть Франсуазу. И по крайней мере все утро стараться относиться спокойно к стычкам Франсуазы с метрдотелем, быть ласковым с Франсуазой, которая так мало видела добра от других. Хотя бы нынче утром, а потом ввести это правило в жизненный обиход: ведь если целые народы на протяжении долгого времени не управляются политикой, основанной на искреннем чувстве, то отдельные личности тем менее способны управляться воспоминанием о своих снах. Вот уже воспоминание и отлетает. Чтобы закрепить и зарисовать его, я его отгоняю. Мои веки уже не так плотно сомкнуты. Если я попробую восстановить мой сон, они сейчас же откроются. Все время приходится выбирать между здоровьем и благоразумием, с одной стороны, и духовными радостями – с другой. Я всегда был так низок, что выбирал первое. Опасная власть, от которой я отказался, была опаснее, чем можно было себе представить. Жалости, сны не отлетают в одиночку. В зависимости от разных условий, в которых человек засыпает, исчезают не одни сны, но и – на много дней, иногда на годы – исчезает способность не только спать, но и засыпать. Сон божествен, но не прочен: чтобы его спугнуть, достаточно легкого сотрясения. Его подруги – привычки – более устойчивые, чем он, удерживают его ежевечерне на его священном ложе, предохраняют его от малейшего толчка, но стоит ему переместиться, но стоит ему приладиться где-нибудь еще – и он развеивается, как дым. Он похож на молодость и на любовь – их больше не встретишь.