Машенька, выйдя замуж, из преданности тому, кого считала отцом, не взяла фамилию мужа. Так и осталась Большаковой. Теперь она твердо решила носить фамилию родного отца, воздавая хотя бы этим дань его памяти. Большаков безуспешно ей помогал. Но местные власти почему-то просьбе не вняли. «Берите мужнину», — говорили. «Не возьму!» — стояла она на своем. За тем Большаков ко мне и приехал — в надежде, что я помогу.
Помощь он получил — такой орешек был мне тогда по зубам. Но, кажется, он ждал чего-то другого. Скорее всего хотел снять судимость, хотя сам об этом ничего не сказал. Полагал, что я и так догадаюсь? Я, конечно же, догадался, но виду не подал, и, не открывшись, тема закрылась. На закате карьеры даже в те времена судимость уже ничему помешать не могла.
Приговор, который он сам себе вынес, давности был не подвластен. Ему оставалось прожить еще четырнадцать лет — это узнал я впоследствии из письма, которое прислала мне Машенька. Прожить, замкнувшись в себе, сторонясь жены и детей, не бывая нигде, кроме больницы, не смея смотреть людям в глаза.
Теперь, по прошествии стольких лет, мне почему-то кажется, что и эта стыдливость была всего лишь маской, которую он на себя нацепил. Последней ролью, в которую вжился. Ролью грешника, готового к покаянию, но сил не имеющего сказать это вслух. Угнетенного тем, что никто ему не сострадает.
Впрочем, кто знает в точности, что там было у него на душе. Всех перехитрил, добился всего, к чему стремился, прожил счастливую жизнь и умер несчастнейшим из несчастных.
Венецианские медальоны
Дело Березкина вел я лет сорок назад: в самом конце шестидесятых. Безумно давно. До сих пор понять не могу, почему оно так мне врезалось в память. Помню такие подробности, словно все это было вчера. С чего бы это — ведь скучное, банальное дело: кража есть кража. Разве что необычность украденного предмета несколько отличала ее от других, ей подобных.
Предмет, впрочем, был не один — много. Много маленьких венецианских медальонов — изящных миниатюр.
За ними долго охотился известный в кругу собирателей старины музыкант Таманский, скромный скрипач одного из симфонических оркестров Москвы. Всю свою жизнь он провел за последним пультом, так и не приблизившись к дирижеру хотя бы на один стул. Похоже, и не стремился. Играл он, все говорят, неплохо, но страсть к скрипке, даже если она и была, не шла ни в какое сравнение со страстью к старинным вещицам. Его «глаз-ватерпас» безошибочно и моментально выуживал из груды ничем не примечательного хламья отнюдь не мнимые ценности.
Выхватил и на сей раз — притом по чистой случайности, совсем не там, где искал! У одной престарелой знакомицы, распродававшей за бесценок дядюшкино наследство и ничего в нем не понимавшей, они и нашлись — миниатюры редкостной красоты. А жить музыканту оставалось совсем ничего, буквально считанные недели. Он это знал. И все же купил. А сыну, единственному продолжателю рода, сказал перед смертью: «Смотри, не промотай…»
Таманский-младший был одаренным художником, добрым, но безалаберным человеком, для которого другом мог стать первый встречный с бутылкой в кармане. Пьянки под модным в ту пору девизом «Вздрогнем!» проходили обычно на старой отцовской даче. Туда же он перевез и часть отцовской коллекции.
Однажды медальоны исчезли. Все до единого. Таманского не было на даче несколько дней. Приехав, он сразу увидел на стене зияющую пустоту.
Никаких следов взлома обнаружить не удалось.
Ключ от дачи, кроме хозяина, имели еще двое: сторож поселка, который зимой два-три раза в неделю топил печь и прибирал комнаты, и приятель Таманского Березкин, относившийся к категории тех, кого милицейские протоколы советских времен называли людьми «без определенных занятий». Был он хоть и лентяем, но мастером на все руки, где-то и как-то всегда подрабатывал: то замещал уходивших в отпуск монтеров и слесарей, то устраивался лифтером, но вскоре же увольнялся, то клеил обои и пропалывал грядки у соседних дачевладельцев.
Доброжелательный и услужливый, он умел расположить, вызвать симпатию, но никто, разумеется, и никогда не принимал его хоть как-то всерьез. Совсем в давнюю пору для таких, как он, существовало давно исчезнувшее из лексикона понятие «приживала», да он, собственно, приживалой и был, чудом каждый раз ускользяя от суровых блюстителей «паспортного режима»: дача Таманского не раз служила ему убежищем. Старомодно одетый (даже ветошь на нем гляделась изысканно), с допотопной, уже не звучащей сегодня речью, в которую вплетались чужеродные ей словечки из новояза, он казался откопанным в музейных подвалах реликтом, с которого еще не успели стряхнуть нафталин.
Ясное дело: под подозрением оказался и он.
— Ерунда! — возмутился Таманский, когда следователь поделился с ним этой версией. — Чушь какая-то… Вам просто лень искать преступника, и вы беретесь за первого, кто пришел на ум.
Это было, конечно, совсем не так: первой пришла мысль о стороже. Но против нее появилось сразу множество аргументов.