— Наконец, я понял, Аркадий, ваш замысел, — сказал он, когда безмолвный тот диалог завершился. — Вы проверяете на мне ход ваших мыслей и репетируете линию защиты. Вы хотите знать мои аргументы, чтобы они не застали вас врасплох. Но мы с вами окажемся противниками лишь в том случае, если примем версию обвинения и станем спорить о том, чья вина больше: вашего Тришкина или моей Сарыкиной. Но если мы отвергнем эту версию, целиком, без каких-либо оговорок, а мы только так и можем поступить, то спорить нам не о чем. Мы объединимся против прокурора, и в этом будет наша сила. — От него не укрылось, как видно, мое робкое сомнение, и это лишь укрепило его в своей правоте. — Следователь безмотивно отверг объяснения наших подзащитных, другого от него я и не ждал. А вот почему вы тоже их игнорируете, это мне непонятно. Вчитайтесь внимательно в их показания — они весьма и весьма убедительны. Тришкин, действительно, прятал орудие убийства. Но не того убийства, которое в конце концов состоялось, а того, которое могло бы произойти, если бы сгоряча, в угаре, он поддался на первоначальное предложение Сарыкиной. То, которое они не отрицают и от которого оба добровольно отказались. Значит, по закону не могут быть за это судимы. Зная ее характер, ее настойчивость и импульсивность, Тришкин и спрятал нож у сестры: от греха подальше. Можно было, конечно, выбросить, так надежнее. Но совсем расставаться с ним ему не хотелось: нож был незаменимым подспорьем в работе, а вы же знаете, как непросто у нас достать или смастерить самому то, что считается холодным оружием. Кстати, боюсь, что от этого обвинения никуда не уйти: за хранение холодного оружия вашему Тришкину все же придется ответить.
Если бы только за это!.. Я восхищался анализом Ветвинского, стройностью той линии защиты, которую он собирался избрать. Но встретит ли она понимание у суда?
— Конечно, не встретит! — чуть ли не с радостью подтвердил он. — У вас есть другая?
Увы, увы… Другой у меня не было.
Народу на процесс собралось — ни встать, ни сесть. Небольшой зал городского суда на Каланчевке был переполнен сверх всякой меры. Прямо ли, косвенно — к делу было причастно сразу несколько семей со всеми их знакомыми и знакомыми знакомых. Да и слух прошел по Москве про убийство из мести и ревности при таком экзотичном раскладе главных действующих лиц: не совсем обычный все же квартет, в этом ему не откажешь…
Судил Иван Михайлович Климов, тщедушный старикашка со впалыми щеками и землистым цветом лица. И до этого дела, и после мне довольно часто приходилось взывать к правосудию, воплощенному в его аскетичном лице: хоть бы раз удалось… Климов был известен в узком кругу юристов своим ледяным спокойствием, непроницаемым взглядом, тишайшим голосом и полной — внешней, конечно — безучастностью к тому, что разыгрывалось перед его судейским столом. Никого не одергивал, никаких эмоций не проявлял, сидел, как истукан, и — внимал. Эта маска почему-то создала ему репутацию судьи справедливого, объективного, для которого главное — докопаться до истины. Стлал-то он мягко, да спать было жестко: Климов, как мне объяснил тот же Ветвинский, который знал его гораздо дольше, чем я, всегда отличался особой суровостью выносимых им приговоров, но при этом никто не мог обвинить его в предвзятости, некорректности или в чем-то еще. Он с легкостью удовлетворял чуть ли не все ходатайства защиты, не торопил, не покрикивал: его ровный, убаюкивающий голос расслаблял, успокаивал, заглушал шаги безжалостной Немезиды, которую он же собою и представлял.
Странно, я с точностью помню имя судьи даже почти полвека спустя, а вот имя прокурорши, полнотелой, рыхлой, как растаявшее желе, с выпученными глазами и медным голосом, — его я напрочь забыл. А это она в лицо смеялась над нами, когда мы с Ветвинским пытались опровергнуть (по-моему, и не пытались вовсе, а действительно опровергли) всю, грубо, но крепко — на первый, разумеется, взгляд — сколоченную постройку, именуемую обвинительным заключением. При перекрестном допросе обвинение рассыпалось на глазах, Климов согласно кивал головой, словно вдохновляя нас не снижать напора, и я уже внутренне ликовал, ожидая оправдательного приговора, а значит, и освобождения наших подзащитных прямо в зале суда. Когда в перерыве я высказал это Ветвинскому, он, при всей своей деликатности, меня осмеял. Не грубо — интеллигентно.
— Наша профессия, коллега, — не столько назидательно, сколько печально произнес он, — требует большей самокритичности. И большего хладнокровия. Она не позволяет закрыть глаза на те условия, в которых мы с вами работаем.