И Званцев умолкал, погружаясь в мутную дрему. Теперь он редко начинал говорить первым, а все молчал и молчал. Только как-то ночью сказал Павлу:
— Холодно... А мы его в одежде похоронили. Зачем? Могли бы себе забрать. Видишь, как холодно...
— Нельзя, морской обычай, — объяснил Павло.
— Обычай?
— Обычай. Хоронить всех в боевой форме.
— Да... да, — вздохнул Званцев, дрожа от холода и соленой влаги, которая еженощно пропитывала всю их одежду.
Утром они проснулись, как всегда, мокрые до нитки, словно всю ночь кисли в море. Прокоп вытянул из глубины холодной воды и напоил их. Павло перевязал Алексею рапу и с горечью взглянул на слепящий горизонт. Опять ни пятнышка, ни тучки.
В полдень Званцев попросил воды и, напившись, поманил к себе Павла. Павло лег рядом и долго глядел в бесцветные, словно выгоревшие на солнце глаза Алексея. Куда девалась их глубокая и нежная синева? Только пушистые ресницы напоминают о молодости и былой красоте капитана.
— Павлик, — зашептал Званцев, — спасибо, что помогал мне. Спасибо, что был возле меня... Я, наверное, не увижу берега...
— Ну что ты? Брось говорить глупости, — горячо сказал Павло.
Но Званцев уже не слышал его. Он напряг последние силы и с трудом выдохнул:
— Не увижу... Жизнь моя... Напиши маме в Ленинград... Конец. Вот и конец...
Он закрыл глаза, глубоко и как-то судорожно вздохнул, словно захлебнулся. И умер.
Павло опустился перед ним на колени, снял пилотку и низко склонил голову. Он стоял долго и неподвижно, словно окаменел, пока чья-то рука не коснулась его плеча. Оглянулся. Рядом стоял на коленях Журба, прижимая к груди выцветшую, поседевшую от морской воды бескозырку. На муаровой ленточке тускло поблескивали золотые якорьки, но на околыше золото уже выгорело. Только по темным следам можно было прочесть название крейсера: «Червона Украина»... Матрос Журба безмолвно стоял возле капитана Заброды, не вытирая слез, катившихся по лицу.
— Павло Иванович, как же нам теперь? Я не выдержу дальше. Если так, лучше головой в воду, — вдруг заговорил Журба.
— Прокоп! Ты ли это? — Павло смерил матроса осуждающим взглядом.
— Да кто же, как не я! — со злостью бросил матрос.
— Не верится что-то. Вытри воду под глазами. Чтоб я этого больше не слыхал. А еще моряк, — холодно бросил капитан и покрыл тело Званцева плащ-палаткой.
И снова через два часа, когда солнце садилось за горизонт, багряно-красное и какое-то зловещее, они наконец опустили умершего за борт.
Словно онемев и окаменев, стояли они на коленях со склоненными головами, отдавая последнюю честь умершему:
— Прощай, дружище...
— Прощай...
Вечернее солнце рассыпало ослепительный жар по всему морю, обагрило воду возле шлюпки, словно кто-то развернул на воде красный стяг. И стяг затрепетал на живой волне, окутал тело Алексея Званцева, связиста из Ленинграда.
Солнце упало за горизонт, и стяг сразу почернел, растаял в море, ушел за капитаном в холодную глубину.
Матросу Журбе почудилось, что он слышит его шелковый трепет, видит радужный след в воде, расходящийся во все стороны от багряного блеска.
Теперь в шлюпке осталось двое.
— Переходи, браток, ко мне. Тут, на носу, вдвоем нам будет теплее. Ночь опять будет холодная, — сказал Павло.
Матрос Журба молча лег сбоку, притаился.
Павло укрыл его плащ-палаткой и, устроившись поудобнее, прижался грудью к костлявому плечу. На сердце было горько и тревожно. Врач, хирург, а похоронил двух командиров, не мог спасти, вырвать у смерти. А дальше как быть? Дальше... Павло чувствовал, что не совсем еще ослабел, что сможет еще продержаться без еды. Но надо хотя бы этого, третьего товарища сберечь, хоть его не отдать в лапы неумолимой карге.
Ему не спалось всю ночь. Павло прислушивался, как дышит и бессвязно бормочет, тяжело вздыхая во сне, Прокоп Журба. Он боялся, как бы у матроса не начались галлюцинации, и охранял его, словно нес ночную вахту. То укроет Прокопа потеплее, то теснее прижмется и обнимет его, согревая своим телом.
Больше ничем не мог ему помочь капитан медицинской службы Заброда. И в страшном бессилии скрежетал расшатанными зубами и снова чуть не плакал,
Над ним сияли большие южные звезды, равнодушно светил холодный месяц, и на нем один брат другого на вилах держал, Каин — Авеля. Так как будто их звали? Какая глупость! Миф и шантаж... Даже на небо прицепили эмблему войны. Брат родного брата на вилы поднял. Религия узаконила войну, сделала ее божьим велением. Возмутительно! И когда же настанет время, что люди не будут больше умирать в боях, а будут жить да жить, а он бы их осматривал и охранял, спасал от болезней и старости? Когда? Неужели и после этой войны, после того как фашистам скрутят шею, люди не одумаются?!
Павло закрывает воспаленные глаза, чтобы не видеть ни месяца, ни звезд, ни этой необъятной морской пустыни, от которой веет холодом и смертью. Но море напоминает о себе ежесекундно. Клокочет под носом шлюпки, словно вгрызается в обшивку. Как тут забудешься? Счастливый матрос. Он спит и хоть сейчас не видит моря и звездного неба. Не видит и не слышит...