– Завтра еще приду, – прошелестела она. – Пить буду. А снова закричишь, придушу до конца.
Бабца упорхнула бесшумно. Василий продрожал в кровати до первого петуха, и тогда только онемение, сковавшее его, начало отступать. А уж когда в окно брызнул утренний свет, говоривший о том, что этот день, не в пример предшествующим, будет солнечным, Василий стряхнул с себя последние остатки страха. Так оно бывает, когда виденное в ночном мраке кажется всеобъемлющим и неотвратимым, но в свете дня развеивается, а развеянное скатывается в комок воспоминанья. И ты не берешь в толк уже, чего в ночи так боялся, ведь в любой миг каждых суток человеку ведомо: после ночи наступит день, взойдет солнце, оно осветит окружающий мир, и тот не будет таить в себе дурного. Да и ночью в нем дурному не быть – то лишь мрак рисует свои несуществующие картины. А звезда – она всегда горит, даже если нашему глазу не видна.
И все же зеркало в то утро показало Василию изменившееся за ночь лицо. Под глазами его легли темные круги, щеки схлынули, рот посинел. В груди шевельнулся тот самый комок воспоминанья, он потянул за ниточку страх, и даже брызнувшему в окно солнцу было не под силу изгнать страх из сердца Василия. Весь день тот рос, и к вечеру грозил заполнить всю грудь.
А Олена в это время возвещала наведавшейся с утра пораньше куме о пропаже веревочки. Умолчав лишь об одном обстоятельстве: проснувшись, она нашла мать лежащей на лавке кое-как, а не в той смиренной позе, какая пристала отпетой покойнице. Калач и грош валялись на полу. И если бы Олена не боялась гнева небесного за непотребные мысли, наказуемые в той же мере, что и деяния, она б поклялась: ее покойная мать вставала этой ночью с места. Но мысли таковые недостойны верующей христианки. А потому Олена отогнала их прочь и предпочла не замечать того, что после смерти ее мать выглядит моложе, чем в последний день своей жизни. То правда: молодела бабца на глазах – так, что к обеду Олене пришлось прикрыть от греха и от чужих глаз ее лицо рушником. А то, что творилось теперь под прикрытием льняной ткани, расшитой розами, Олена сочла за наваждение.
Ближе к пяти часам пополудни затосковали солнечные лучи на земле. Проникли они во все щели, а свету ведь дай хоть с игольное ушко лазейку, и он найдет себе ход. Хорошенько рассмотрели, что прячут сельчане на дальних полках, в закутах и подпольях, куда лучи проникали помалу, но несомненно – а не верите, попробуйте посидеть в подполье с закрытой крышкой, и вы без труда определите, когда день, а когда уже ночь. Наигрались и набаловались. Удлинили тени людей и предметов так, что, глядя под ноги, и себя-то признать в тени, прилипшей к ногам, сделалось трудным. Был в солнечном свете и на земле такой момент, когда, прислушавшись, можно было услышать тонкий и светлый звон лучей, падающих от солнца. Потешались они, одного удлиняя, другому снося голову вставшим на пути деревом. (И вот вы заметьте – тень дерева всегда побеждает тень человека!) А кого-то, съев наполовину, далеко, дальше положенного выступившей на дорогу тенью крыши. Толстого сделав худым. Коротышку – великаном. Чудную работу проделывали лучи, и самих их от того разбирал смех. Но тут звякнуло ведро, где-то за селом протарахтел мотоцикл, тетки перекликнулись через огороды, и наконец зазвонили колокола. Прислушайтесь! Чуткому слышно, как хватаются лучи за железные языки, как обымают их собой, сопротивляясь настойчиво звону, возвещавшему вечер и наступление поры, в которую тем, кому на земле делать нечего, пора убираться на небо или под землю. И то был последний миг в сутках, когда люди могли узреть, что лучи живые, что шутки шутят, веселятся сами и хотят взвеселить других. А лучам этого последнего мига во все дни мироздания не хватало. И как знать – задержись они на земле в какой-нибудь день чуть дольше, может, и понял бы иной человек о земле и о небе, о свете и о тьме чуть больше, чем понимал до того.
Но колокола не поддались, сдюжили, только к звону их примешались и прогоняемая мягкость солнца, и свет, который по воле Того, Кто, создавая всех равными, не пожелал в справедливости обделить даже тьму перед светом. Вот тогда-то и почудилась в предвечернем свете тоска. Как знать, не отраженье ль то было печали солнца о том, что как ни грело оно, как ни несло на землю добро, но не было ему предпочтенья перед луной.
В такой час вышел из дома Василий. Вздохнул, набрав полную грудь, и снова кольнуло его воспоминание о ночи. Поглядел он на темные тени дерев на горе, стрелами бегущие вниз, и хоть расстояние от них до него было долгим, вздрогнул Василий. Показалось ему: стрелы те целятся прямо в него. А уж стрел Волосянка отведала сполна в тот день, когда с горы сошли татары. Вспомнил тут Василий о цепи, брошенной татарами на месте спаленной церкви. И потянуло Василия в церковь.