У самого подъезда гостиницы «Националь», где поселился великий и мудрый Ильич вместе с семьей и многочисленными родственниками, переехавшими из Сибири, торчала какая-то буржуазная часовня, увенчанная большим деревянным крестом. Ленин враждебно посмотрел на нее и приказал Бонч-Бруевичу убрать этот крест и эту часовню, но Бонч-Брунч только развел руками, у него обострился жуткий простатит и он все время бегал за угол. Как всякий человек, он ждал благодарности за организацию переезда, а тут новые невыполнимые требования. Он вроде кивнул головой в знак согласия, но так и ушел, ни с чем. А изможденный переездом вождь не мог заснуть: ему все мерещился этот крест, как знамение. В закрытых глазах мелькали фигуры убитых, среди коих были старухи с костлявыми руками и перстнями на худых длинных пальцах и эти старухи все время ему грозили этими пальцами, а некоторые доходили до того, что клацали зубами. Вождь стал нервничать. Он вспомнил события десятилетней давности, когда, побывав в руках проститутки Джулии, крепко и без всяких проблем заснул, вернувшись домой.
Он хотел произнести: Инесса, где ты, но вспомнил, что он не так давно отослал Инессу, чтоб она заболела холерой.
— Гм, архи скверно. А может к Наде, а? Она обрадуется. Лишь бы не умерла от радости.
Сказав это самому себе, он поднялся и посеменил в другую комнату, где почивала Надя. Маленький светильник едва горел над кроватью, освещая большой живот и отвисший подбородок супруги. Она крепко спала с открытым ртом и храпела, как откормленная на убой свинья, издавая непонятные звуки. Ленин застыл и стал прислушиваться; какие-то звуки стали напоминать ему звуки из симфонии Бетховена, которыми он как-будто восторгался.
Но это был всего лишь самообман. Не чувствуя никаких позывов к клубничке, он плюнул и вернулся к себе в свой шикарный номер.
И вот, слава Ленину, все кончилось благополучно. Он вызвал телохранителя и показал ему на этот крест.
—
Телохранитель, которому вменялось в обязанность подавать утку в кровать, согласился обмотать этот крест одеялом, новеньким, пролетарским, хранившимся два года у каких-то уже безымянных буржуев.
Когда чучело, простите, гений всех народов, облегчился в утку и вытер секретное место свежим полотенцем, и подошел к открытому окну с железной решеткой, как было согласовано ранее, он увидел нерадостную картину.
От гостиницы в сторону Театральной площади тянулся Охотный ряд — сплошные деревянные одноэтажные дома, торговые лавки, среди которых возвышался Дом союзов — Бывшее дворянское собрание. Узкая Тверская улочка от бывшего дома генерал-губернатора, национализированного и разграбленного московскими большевиками, теперь называется Моссоветом. Правее Красная площадь, отныне цитадель мировой революции, где вождю надлежит жить, творить, советовать непокорным добровольно отправляться на тот свет, а живущим отдавать мозги на перевооружение. Мозги должны забыть все, что было ранее и думать только о светлом будущем и о нем, гении всех народов.
Не доходя до Кремля, стояла Иверская часовня, с которой тоже необходимо покончить. Возле Иверской постоянно, как мухи, лепились пролетарии с протянутой рукой. Это свои люди, это пролетариат, само что ни на есть преданный советской власти: дай им оружие в руки и кусок хлеба, они снесут все на свете даже эту Иверскую часовню, чтоб не дразнила пролетарское око.
Большинство московских улиц, как и в Питере, после Варфоломеевской ночи выглядели пустынными, но в этой пустынности было что-то жуткое, непредвиденное и непредсказуемое.
И, тем не менее, в Москве в то время, в 1918 году насчитывалось около 400 автомобилей, ходили трамваи хоть и довольно редко, без какого-либо графика из-за плохой подачи электроэнергии.
Еще были извозчики, зимой сани на два седока, а летом пролетки. Магазины и лавки, как правило, были закрыты, на дверях висели ржавые замки. В тех лавках, что были открыты, выдавали крупу, пшено пролетариату по карточкам, да по кусочку мыла на месяц.