Как думаешь, Джек, ты смог бы бросить свою дочь Ли в печь крематория? Конечно нет. Ты сильно ее любишь. Давай я заставлю тебя голодать целый год. Давай полностью подчиню себе. Давай буду убивать каждого, кого ты любишь, заставлю работать на износ. Давай я буду тебя унижать, напущу вшей в волосы, а в хлеб — личинок. Давай доведу тебя до края, когда ты начинаешь терять человеческий облик и способен на самый безнравственный поступок. Именно это они со мной и сделали, Джек. К концу войны я мог бы выбросить в печь крематория самого Мессию и сделал бы это за лишнюю миску похлебки. Я мог, не задумываясь, выбросить Руфь, Шайлу, Марту, Соню, сыновей, Ли и всех других в это пламя. Вот в чем штука, Джек. Нужно окончательно сломать человека — и тогда он твой. Давай я сломаю тебя так, как сломали меня, и обещаю: ты бросишь Ли в огонь, повесишь ее, будешь спокойно смотреть, как ее насилует сотня мужчин, а потом перережешь ей горло и бросишь собакам на улице расчлененное тело. Я тебя расстроил. Мне очень жаль. Но я знаю, что говорю. И ты должен знать: ты сможешь убить Ли собственными руками, так как мир раскололся на части, а Бог от нас отвернулся, и ты подумаешь, что, убивая Ли, доказываешь тем самым свою великую любовь к ней. Я сам, не дрогнув, убил бы ее прямо сейчас, лишь бы она не прошла через все то, через что прошел я, Джек. А ведь я люблю твою дочь больше всех на свете.
Нет, Ли не напоминает мне сыновей, о которых я скорблю. И Шайлу тоже не напоминает. Она гораздо спокойнее и выдержаннее Шайлы. Нет, твоя Ли поразила меня в то самое место, которое, как мне казалось, уже умерло. Она напоминает мне Соню, мою любимую покойную жену.
Крюгеру, похоже, я начинаю нравиться, и то, что я играю для него, пока он обедает, полностью согласуется с его представлением о себе как о человеке культурном. Он быстро пьянеет и тогда плачет. Его сын Вильгельм возвращается с русского фронта, чтобы отпраздновать девятнадцатый день рождения. Они оба напиваются и заставляют меня снова и снова играть немецкие народные песни. Потом, когда приходят две украинские шлюхи, меня выгоняют. На следующий день они отбирают десять молодых евреев и отвозят их за пятнадцать километров в поле у реки. Евреям этим говорят, что они могут бежать к реке и если добегут, то станут свободными людьми. Крюгер с сыном стоят посреди поля с охотничьими ружьями. Когда евреи начинают бежать, отец и сын по очереди стреляют по бегущим. Они очень меткие стрелки. Евреи бегут очень быстро и стараются увернуться, но ни одному из них не удается достичь реки. Крюгер сам рассказывает мне эту историю как-то вечером, когда я по его приказу играю ему только Гайдна.
Гестапо хватает одного старого ортодоксального раввина по фамилии Небеншталь, когда тот молится, и публично унижает. Они заставляют его плевать на священную Тору, пока у него не кончается слюна. Потом заставляют его мочиться на Тору. Потом хотят, чтобы он испражнялся на Тору, чего он не может сделать, поскольку давно не ел. Они приносят ему хлеб. Запихивают в горло буханку за буханкой, но действуют слишком рьяно, так что душат его этим хлебом и оставляют лежать на улице. Евреи начинают драться из-за хлеба, торчащего изо рта мертвого раввина. Другой раввин подбирает поруганную Тору и тайно хоронит ее на еврейском кладбище.
В октябре Крюгер требует, чтобы юденрат провел еще одну селекцию. На сей раз требуется тысяча евреев. Гетто снова в ужасе замирает. Мы выбираем самых никчемных евреев — бедных и всеми презираемых. Больные и голодные — легкая мишень, как и старики, не имеющие влиятельных родственников. Мы просто защищаем собственную семью и своих друзей. Каждый раз, вальсируя с врагом, мы обесцениваем себя как личности и опускаемся все ниже. После окончания селекции и отъезда грузовиков с людьми нацисты дают нашим семьям дополнительную пайку. За лишнюю буханку хлеба мы обрекаем сынов Израилевых на участь гораздо более страшную, чем рабство.
Однажды мой тесть чуть ли не силой приводит меня на фабрику. Директор швейной фабрики вместе с русскими эвакуирован из города, и Саулу приходится взять управление производством в свои руки. Это фабрика по шитью одежды, и по приказу немцев ее перепрофилируют для пошива шинелей. Саул приставляет меня к старшему мастеру и приказывает ему научить меня шить шинели. Я в ярости кричу, что я пианист, а здесь место, где работает быдло. Саул сгребает меня в охапку и трясет как грушу. Он стар, но очень силен. «Учись шить! — кричит он. — Учись делать то, что может потребоваться немцам! А сейчас им нужно это».