– Напротив, это чересчур для вас просто. Главный смысл моей жизни вам безразличен. Вы не виноваты, наверное; мы познакомились, только когда мне уже некуда было себя деть. Ваша… ваша красота, ваше очарование и веселость, милая моя Лилиан, – каким же дураком был бы я, не оценивши их по Достоинству. Но – я и не такой дурак, каким, вероятно, вам показался. Дурак? Но, учитывая все обстоятельства, я и не мог быть просто дураком, если б не был и кое-чем куда хуже…
– Я всегда была мила с Констанцией, – сказала миссис Николсон.
– …куда хуже – просто подлецом в моих собственных глазах.
– Я знаю, вы только об этом и думаете.
– Теперь я вижу, где вы в своей стихии. Вы и сами знаете, где вы в своей стихии, оттого-то мне и сказать больше нечего. Флирт всегда был не по моей части – настолько, честно говоря, не по моей части, что, когда я впервые с ним столкнулся, я попросту ничего не понял. И напрасно. Вы не можете без него жить – вас не переделать. Вам надо, чтобы за вами волочились, что ж; будь по-вашему. Но следует разбираться, моя милая, где искать обожателей. Лично с меня довольно удовольствия наблюдать, как вы морочите этого бедного мальчугана.
– Кого? Бедненького смешного Гэвина? – сказала миссис Николсон. – Но что-то должно же у меня быть? У меня даже нет собачки. Вы были бы недовольны, заведи я собачку. И вы еще будете говорить, что вам все равно…
И пресеклись оба голоса, едва слышные не столько из осторожности, сколько от волненья. Гэвин толкнул дверь гостиной.
Комната вдруг вытянулась. Фигурами в уменьшающем стекле бинокля миссис Николсон и адмирал стояли у камина. Они совершенно заслоняли его. Миссис Николсон, склоня набок голову и будто разглядывая оправу бриллианта, вертела кольцо на своей поднятой левой' руке; кружевной платочек ненужньм сценическим аксессуаром лежал, забытый на каминном коврике, у подола ее платья. Она, видимо, не шелохнулась. Если в продолжение разговора они не стояли так близко, значит, адмирал шагнул вперед, к ней. Шагнул. Но и только. Он стоял отвернувшись от нее, расправив плечи и все крепче стискивая как наручником, кисть одной руки пальцами другой у себя за спиною. Из-за каминного жара адмиралу, когда он явился, вероятно, пришлось отворить зашторенное окно; потому что навстречу Гэвину в гостиную ворвался гром аплодисментов и длился, заглушая возобновившиеся такты.
Ничто не дрогнуло в лице миссис Николсон, когда она поняла, что в комнате Гэвин. Повернув все так же склоненную голову, она обратила к нему дальний, неочнувшийся взгляд, словно просто приглашая тоже послушать музыку.
– Ах, Гэвин, – сказала она наконец, – а мы уж думаем, куда ты делся.
Вот так. Еще неслась со стороны театра вонь, еще заводили мотор грузовика. Все тот же линялый был вечер. Бессознательно он сорвал листок плюща, пышно процветающего теперь за счет ее дома. Солдат, догоняя своих, с конца улицы увидел его застывшую фигуру и, проходя мимо, бросил на ходу: «Анни тут больше не живет». Гэвин Доддингтон, оскорбленный, нарочно уставился на прожилки листка – грубо и случайно прочерченные линии судьбы. Кажется, он слышал про какой-то металлический плющ; и уж во всяком случае видел мраморный плющ, обвивающий памятники, знаменующий верность, печаль или же цепкость надгробной, живой памяти; как угодно. Ему не хотелось на глазах солдата кидать листок, и он зажал его в кулаке, отворачиваясь от дома. Не лучше ли сразу на станцию, махнуть прямо в Лондон? Сначала надо очнуться. Но бары еще не скоро откроются.
Вторая сегодняшняя прогулка по Саутстауну была необходима: в качестве декрещендо. Надо все-все стереть из памяти, ничего не пропустив. Он шел словно по путеводителю.
Несколько раз он ловил на ходу взглядом неповрежденные спуски, Подъем и по его контуру выстоявшие войну особняки. Самый широкий вид открывался по-прежнему от кладбищенских ворот, мимо которых он и она так часто проезжали бездумно. Заглянув в одуряюще белую мраморную аллею за этими воротами, он сразу понял, что за тридцать лет тут так прибавилось могил, что уже по этому одному ей неважно, где лежать, – наверное, она лежит наконец рядом с мужем.
Он шел обратно через город к нависшему над морем краю плато, и опустошенья вокруг будто завершали план Саутстауна, подтверждали ее теорию: история, после вымученного рывка вперед, запнулась и, как ждала она, совершенно остановилась. Но не там и не так, как мыслилось ей. Перейдя наискосок набережную, он между проволочными заграждениями пробрался к балюстраде и привалился к ней, заняв свое место среди редких зевак, желавших увидеть автоколонны или пусто поглядывающих в сторону освобожденной Франции. Дорожка и ступени, выбитые в круче, были разворочены; гниющие перильца повисли в воздухе.