Он стоит на фоне серых сараев с пятнами снега на плоских крышах. Под ногами у него дорожка, занесенная снегом так высоко, что позади выглядывают лишь кончики штакетника, и, должно быть, туфли, одетые по случаю праздника, на нем не по погоде. А дальше, за сараями, но уже нерезко, потому что не в фокусе, виднеются сопки в темных полосках оголившихся склонов.
У отца веселые молодые глаза, улыбка, и кажется, что в следующий момент он должен подойти к матери (словно она незримо здесь — за кадром), взять под руку и отправиться на единственную улицу городка, где заводской оркестр уже играет бодрый марш.
Скорее всего, был месяц май и отец вышел на демонстрацию и сфотографировался перед домом.
Я никогда не наберу номер по телефону и не скажу:
— Привет, отец. Как дела?
А он никогда не вздохнет и не пожалуется на стариковские болячки.
Мы не войдем с ним в осенний лес, и он не вскинет ружье вслед пролетающей стае.
У нас никогда не будет ночного костра у туманной реки и полусонного разговора или общего молчания.
Он никогда не будет укачивать внука на городском бульваре, никогда не подбросит его на сильных руках, а у внука никогда не перехватит от этого дыхание.
Не будет ничего.
Ничего — из всего того, что могло бы быть.
Ибо...
Ибо прервалась нить.
Ибо живые предали мертвых.
Ибо страшная болезнь поразила нас, и мы продолжили череду отчаявшихся и равнодушных.
Я видел их.
Застывшие лица и мертвые глаза тянущих лямку до пенсии, или опустошенность сизой печати пьянства, или догму в рясе покорного послушания, замешанного на демагогии страха. Их было множество вариантов туповатого крестьянского подчинения или ожидания висельника, но с общим безразличием к тому, что называется будущим, ибо будущее было заранее кремировано под давно известным и ясным названием, обоснованным настолько научно и с такой дотошностью, что вытащи один камушек, и все рассыплется и превратится в прах и нечего будет собирать, а тем более оплакивать.
Он погибнет совсем молодым. Ему едва минет двадцать семь лет. Он погибнет от выброса в шахте вместе со всей бригадой. И на всех будет одна могила и один памятник. Он будет слишком молодым, чтобы увиливать от собственной совести. Он будет идти до конца, словно доказывая самому себе собственную правоту, словно оправдываясь, словно проверяя заново, на что способен.
Мне не будет хватать материала, и многое я просто придумаю.
Я писал историю обыкновенного инженера, волей случая попавшего в жернова истории.
Но через некоторое время я стал ясно осознавать, что повторять немногочисленных авторов нет смысла, что главное — не только рассказать, что с ним произошло, но и почему. Почему это не произошло с отчимом или отцом Анны, который сыграл не последнюю роль в моей жизни.
Я хотел разобраться не на уровне системы, а через судьбу, через тот коротенький хвостик дней, за который, если потянуть, можно вытянуть один за другим каждый денек, опустить в ванночку с химикалиями, чтобы они проявились четче, и тогда будет видно, кто чего стоит в этом мире, в котором Добро и Зло — это тонкий баланс человеческих душ через призму Того, Кто наблюдает за спектаклем.
Правда, можно всю жизнь носиться, бить себя в грудь и твердить, какой ты хороший. Но разве это что-то изменит? Разве перевернет устои, в которых ты живешь и дышишь, и обязан жить и дышать, даже если эти устои тебе и не по нраву.
Вначале мы жили на берегу океана, и отец строил порт. Так говорила мать. Потом переехали в маленький городок, потому что там возводился комбинат и отцу предложили должность главного инженера. Уже само это назначение выглядело довольно странным. Но тогда я был склонен думать, что он был просто хорошим специалистом, даже несмотря на молодость.
Через месяц отец понял, что проект, заложенный в основу комбината, никуда не годен. Он оказался не годен не только в деталях, но и в корне. В проекте были повторены ошибки прежних строек. Забегая вперед, могу сообщить, что через десять лет комбинат переделывался с "учетом специфики", как стыдливо было сформулировано в пожелтевшем листочке, который я обнаружил на пыльной полке под стеклом в одной комнате, где рядом с фотографиями новостроек и ударников труда по углам торчали кирки и лопаты, аккуратно выкрашенные черным лаком. На каждой лопате и кирке была приклеена крохотная бирка с инвентарным номером, словно прошлое проштемпелевали и занесли в толстые конторские книги, прошили нитками, а концы залили сургучом. И время застыло в них, как воск на ковре от опрокинутой свечи, который изо дня в день мозолит вам глаза до первой генеральной чистки.
Но когда отец пришел на стройку, этими кирками и лопатами кто-то крошил вечную мерзлоту под фундамент будущего цеха.