– Ета самая «кожа Ийова» – как второе тело. Только – лучшей! С тела ты не могешь проводки и всякую другую хрень оборвать! А с этой «кожи» – запросто! Ежели голой не побоишься в метре прошвырнуться… А? Не хотите ли пройтиться там, где мельница вертится? Липистричество сияет, и фонтанчик шпондыряет?… И ран никаких эта кожа не боится. И пуля обычная ее не берет… Ну а впридачу тебе – волчье сердце. Высушенное… Сгрызи его! Съешь!
– Откуда у тебя?
– Не скажу.
– Не буду, не могу я.
– Грызи! Сильней втрое станешь!
– Не могу я, противно.
– Тогда я… Сама съем!.. А ты – ты не бойся. В этот раз у них в плане – небольшой взрыв. Да еще думают где-то объявить: «Время псоглавых – приспело!» А тебе… Главно дело, на тебе «кожа Ийова»! Она – защитит, она укроет! Он, Йовушка етот самый, кожу на себя – еще когда натягивал! От потому ему ничего и не страшно было. Струпья и язвы по телу? Так они – сказывал Демыч – не на теле, на этой самой коже специяльной были. Печаль-тоска к сердцу подступает? И от их кожа защитит, не пропустит!
– Бред ты какой-то несешь, Никта. Бред сивой кобылы.
– Не. Не бред, Воля Васильевна. Кожу-то знаешь кто втихаря Йовушке етому сунул?
– Кажется, догадываюсь…
– Ну то-то ж. Секретно, без огласки так сунул! Тихим шепотом, может, че и сказал… Да только Йовушка Его услышал. Ты столичная… Мало в божественном петришь… А только сказано: «В утеснении отверзаю людям слух». Секешь? В утеснении – отверзает! От «утесненный» Ийов, да еще впридачу с этой кожей Божеской – все что надо и услышал, все выдержал, все перенес. С той поры не слыхать было про кожу про эту. А теперь – опять появилась! Ну так, может, и отдаст Йовушка кожу свою – нашими военными по новой выделанную – кому-то из особо страждущих, кому-то из претерпевших. Ну прощевай, подруга, навряд свидимся…
Отряхнулось одно воспоминание, одна мелодия – тут же прилетели другие.
«Где Андрей? – беспокоилась Воля. – Утром стукнул в окно, и все: ни слуху ни духу. Куда это он, мужик невидимый, подевался? Замерз в лесу, как тот Толя Морлов? Тогда – вот тебе “Эвридика” и “Замерзший Орфей”. Получи, твою мать! Да только не замерзнет он. Двадцать лет близ лесов прожил… А вот как же с ним потом пересечься? Если взрыва не будет, может, и удастся ускользнуть из Москвы. Но скорей – не получится. Никакая “кожа Иова” не поможет. Ну, на нет и суда нет. Двум смертям не бывать, а одной не миновать…
Так, может, все-таки рвануть? Рвануть всех этих партийных на станции, к чертям собачьим! За неправду, за грехи… За каждым грешок ведь какой-нибудь да числится. И в новую, и в Последнюю Революцию, в новый последний ПиаР – с головой… Ну а по окончании Последней-то Революции, – конечно, в Австрию-Швейцарию, в Лозанну или в Вену: либреттки сочинять, нового Лоренцо да Понте из себя корчить…
Или, как Евстигней, – в Тамбов?
Только нет, шалишь. Никакой музыки после взрыва не выйдет. Человек-то после взрыва воскреснуть еще может. Но только уже без музыки. И пока человек этот до настоящей музыки опять доберется – столетия пройдут… Вот и получается: отвержение музыки и слов ее организующих и в ней зашифрованных – и есть настоящий террор!
Ты присмотрись-ка, Воля Васильевна, как след к Евстигнею: он ведь предпочел со свету сгинуть, лишь бы не навредить никому. Никакими «обличениями» заниматься не стал. (Не искусство-с!) Никакую личность взрывному террору слов – подвергать не захотел. За то и свели его Сучьи Сыны в могилу…
Не людей на станции, а Сынов этих Сучьих рвануть бы! Время-то как раз подходящее…»
Последняя минута. Шестьдесят ударов.
– Ладно, – вскрикнула Воля негромко, и рука потянулась к взрывателю. – Кожа за кожу! Зуб за зуб!
И тогда, словам ее вослед, встал, о словах этих горестно сожалея, встал меж двух тяжелящих сердце и взор метроарок, встал невдалеке от бронзовых скульптур и как бы вместо них, встал, превышая скульптуры ростом и превосходя их теплом и трепетом тела, – некто слабо видимый, едва воплощенный.
«Иов, Йов!» – оборвалась гулким, далеким эхом на миг приостановившая бег Волина кровь.
Плохо обритый, с островками волос и парши на голове, неравнобородый, в разодранной ризе, почти нагой, гноеглазый, с крупно шевелящимися под тонкой кожей червями, израненный незаживающими укусами комарья и слепней по животу, – стоял он на «Площади Революции».
Он дрожал и останавливал как умел крупную дрожь.