Вопрос получился ломанный, неясный. Да и выкрикнул его Лодыженский больше для того, чтобы пугнуть охранников, показать им: он никого и ничего не боится, хронометр с ремешком ни от кого не прячет! Было стыдно за корявость вопроса, но сразу стало и легче от вытолкнутой вместе с вопросом натуги.
Думец, однако, корявости вопроса даже обрадовался и тут же пошел молотить языком как по писаному: ловко, словно на роликовых коньках, объезжая все грамматические и мыслительные преграды.
– Хар-роший вопрос! Закономер-рный вопрос! – тарахтел думец. – Мы и этот вопрос – предвидели! Мы давно знаем… Все видят… Кремль погряз… А мы – мы открыты. Заходи, милиция! Налетай, налоговая инспекция! Мы – открыты… Эпоха балетов… Закономерный вопрос…
Лодыженский устал следить за изворотами речи оратора, потерял нить его мыслей. Да ему и мешали как следует слушать.
За руку его уже какое-то время теребил приличного вида старичок, с громадно-круглым значком на лацкане пиджака. Длинное, раскрытое настежь старичково пальто медленно, как живое, колыхалось, а сам он от нежного возбужденья, от приязни и от счастья готов был, кажется, над толпой взлететь.
– Вы, может, думаете, – мерно, как капли, стал ронять слова старичок, – что здесь все под словами Побужацкого подписываются? Отнюдь. Не слова его важны, а он сам. Он – важнейшая маска нашего весеннего политкарнавала. И без масочки этой – карнавалу не бывать! Пусть это даже, как полагают некоторые, карнавал смерти. Вот вы наверняка образованный человек и сейчас про себя удивляетесь: «что плетет этот скверный старикашка?» Что скверный – то верно! – старичок зашелся в радостном, почти беззвучном смехе. – Но насчет карнавала я не соврал. Карнавал – это ведь не буйство жизни, как многие полагают, как думал душка Бахтин! Карнавал – буйство смерти! Да-да, поверьте мне!
– Только вас с вашими глупостями здесь и не хватало! Ехали бы в центр!
– И поедем! И вы, пожалуйста, с нами! Молю вас и заклинаю! Сейчас все валом повалят в нашу штаб-квартиру, – перешел старичок на шепот. – Не пропустите же момент! Давайте с нами! У нас банкетик после митинга намечается. Без особых, знаете, разносолов, но с дамами. Даже, возможно, и с девочками! Да вот и они, наши дамы. Вы гляньте на них внимательней! Я, кстати, почетный член президиума нашей партии. А вы?
– Доктор Лодыженский.
Лодыженский невольно глянул туда, куда указывал почетный старичок. Чуть в отдалении от кучкующегося в ожидании отъезда народа стояли у микроавтобуса несколько женщин. Бессвязные крики Побужацкого они не слушали, программки не раздавали, скучали, ждали своего часа. Вид женщин Лодыженского поразил. Верней, не сам вид, а дерзкое разностилье, наглое сочетание в одной группе – низкого и высокого, изысканного и вульгарного…
Две женщины были явно высшего разбора. Еще две или три – из ненавистного Лодыженскому племени путан. Перебегая глазами от женщины к женщине, Лодыженский чувствовал, как вскипают в нем то злость, то сарказм. А над всем этим начинает преобладать мерзковато-злобное – и именно к женщинам «низким» – влечение! Он почему-то не сразу смог сосчитать: сколько их всего, этих «низких»? Это его взбесило, он весь напружился, но затем углядев, что «низких» – и всего-то счетом три, враз расслабился и впал в уже привычную, слабо-злобную меланхолию.
Митинг, тем временем, сам себя изничтожал, разваливался.
– Р-разойдись, камчадалы! – крикнул вставший к тому времени на услужливо кем-то поданные ходули
Побужацкий и, выдернув из-под трибуны громадную хлопушку, выстрелил вверх.
Вместе с выстрелом сдвинулась всей своей тяжестью с места, но поволоклась не вниз, а вверх, зовущая к действиям, к тычкам, к плевкам, к рукоприкладству – тоска. Представив себе на миг эту тоску в виде охапки грязноватого, уже почти везде в Москве убранного снега, Лодыженский болезненно сморщился и гадливо сбил с плеча неприятный и весной совершенно ненужный кругляшок новогоднего конфетти.
«Ехать? Не ехать?» – бормотал доктор негромко вслух и, не находя ответа, обиженно смотрел под ноги.
Толстый, в сине-желтом надувном костюме клоун выгибался без роздыху на крохотной сцене. Он кряхтел, он дышал как астматик, нес чушь. От этих выгибаний-кривляний тоскование Лодыженского поднялось градусом выше.
Со времени приезда в какой-то Дворец культуры, переделанный в элитный клуб, доктор не находил себе места. Он то потерянно улыбался, то возбужденно перекидывался с незнакомыми людьми односложными фразами, то думал сигануть на улицу, то застывал на месте, продолжая плавать в легком, приятном лихорадочном жару. При этом он замечал: все в клубе постепенно окрашивается в мрачновато-хвойные тона. Словно кто-то неслышимый густо лил из невидимой банки черно-хвойную краску: на малиновые шторы, на голубоватый, чуть дрожащий по краям сцены занавес, на все иное-прочее!
Тут уставший кривляться клоун завел странненькую, вовсе не клоунскую речь. Теперь с языка его полетели не колкости или подначки – полетели какие-то желчные стиходразнилки.