И не нужно было в тот миг никаких соитий. Не нужно было движений и жестов. Глубже впадин и ям Москвы было их внетелесное проникновенье друг в друга!
И ничто в целом свете не могло оторвать доктора Митю от кружащей голову кривизны Онкоцентра, Варю – от доктора, их обоих – от теплолюбовной и уже по-весеннему влажноватой московской ночи.
Живорез
27 июля 1919 года Нестор Махно, выманив обманом в село Сентово на повстанческий съезд атамана Григорьева, саморучно застрелил его.
Первым выстрелил в Григорьева махновский штабист Алеха Чубенко. Но решающие выстрелы остались за Нестор Ивановичем.
А началось с того, что бывший штабс-капитан Григорьев, поддержавший сперва гетмана Скоропадского, потом Центральную Раду, потом Петлюру, а потом и Советы – внезапно на Советы восстал. После погрома и расстрелов в Елисаветграде Григорьев в мае того же 1919 года занял с налету Мариуполь, Херсон, Николаев, Александрию, Знаменку, Христиновку и несколько других важных в военном отношении пунктов.
Однако к концу мая, потерпев в упорных боях поражение от Ворошилова и Пархоменко, терзаемый деникинскими авангардами и конницей Шкуро, – Григорьев с остатками войск вошел в расположение армии Махно.
После недлинных переговоров решено было силы объединить. Правда, махновские командиры, а равно и некоторые рядовые бойцы из идейных анархистов-«набатовцев» от союза с бывшим штабс-капитаном сразу и резко отстранились. Его обвиняли во многом: в заурядном бандитизме, в связях с Деникиным, в тайной любви к Советам…
27 июля на съезде командиров в Сентове, близ Александрии, на Григорьева орешковым градом посыпались обвинения:
– А чего это ты, штабс, в прошлом месяце на Плетеный Ташлык не ходил? Генерала Шкуро жалел?
– Та ты ему в зенки глянь, батько! Он же охвицерню по хуторам прятал! От та охвицерня в зенках его навек и застекленела…
После этих слов Григорьев выхватил револьвер, но Алеха Чубенко выстрелил из маузера первым. Раненый Григорьев вскочил, кинулся во двор, вскрикивая на бегу: «Ох батько! Ох Нестор!»
Махно выстрелил ему в спину, но Григорьев продолжал бежать и упал только во дворе. Там Махно двумя выстрелами его добил.
Все в том же дворе, близ обвалившегося тына, под вербой стоял прибывший вместе с Григорьевым в расположение войск Махно Игнат Ивчин. К стрельбе ему было не привыкать. Однако выстрелы в спину, вывалянное в толстой лунной пыли лицо атамана Григорьева – того уже перевернули на спину – тяжко подействовали на пятнадцатилетнего Игната.
Тем же вечером, переждав в левадах выкатившую полный обод луну, Игнатий Ивчин – или Гнашка, как звали его в отряде Григорьева, – бежал к красным.
Но и у красных не узнала душа его покоя.
Гнашка до Гражданской был маляр, белил хаты, малевал на них желтые и синие цветы. Ростом вымахал высокий, лицом – светлый, чубом и вовсе белый. А мыслями – дитя дитем. Да мысли ему и не нужны были! А нужна была красота вокруг. Но от красоты Гнашку быстро отвадили, из маляров поперли. Поперли за то, что намалевал однажды вместо цветов синих – розовые: вроде корочки на лужице бычьей крови, вроде пенки на вишневом варенье.
Гнашка любил красоту – и чужие жизни, скоро и нагло обрываемые смертью, переносил с трудом…
У красных его определили быстро.
– Будешь в команде «ноль». А там покумекаем, хто ты такой есть: лазутчик махновский, али не лазутчик, – сказал Гнашке командир Саенко, ходивший зимой и летом в кожаном картузе и никогда не застегивавший доверху – словно было ему тошно-муторно с перепою – выгоревшую на солнце гимнастерку.
– Команда у нас лихая. А и ты, вижу, парубок не промах. Идем знакомиться.
Они шли по маленькому днепровскому городку, и жители, увидав Саенко, отступали глубже в тень, хоронились по дворам, по летним кухням.
В первую же ночь Гнашкиного у красных пребывания Саенко своеручно расстрелял 38 человек. Гнашку попервоначалу неволить не стал, но зорко примечал, как неохотно вскидывает новый боец мосинскую трехлинейку, как отводит дуло чуть в сторону и вверх, как вперебой всему строю выталкивает из себя судорожное хрипловатое дыханье.
– Со всеми вместе – так и дохляк сможет. А только завтра прятаться тебе не за кого будет: один отстреляешься. Ты – и они. Они – и ты. От тогда и посмотрим, что ты за гусь.
– Не могу я, товарищ Саенко. Душа крови не принимает. Отпустите, Христа ради, в инженерную команду!
– Не можешь? А чего это я могу, а ты не можешь? Ладно, приходи вечером на Катерининскую улицу. Я тебе средство скажу.
Перед вечером, после дурного солнцепека и целодневного хождения по начальству – решали, как по справедливости поступить с бывшим «григорьевцем», – Катерининская улица окатила ум и сердце прохладой.
Серебристые пониклые вербы, ветвистые осокори бросали тень густо, далеко.
Гнашка шел, стараясь наступать на границу солнца и тени. От этого ему делалось спокойней, легче. «Хочу– в тень ступлю, хочу – на солнце буду», – говорил он себе, и сердце его выравнивало бой, отдыхало от гулкого стука.