Читаем Плотина полностью

Может, и Стасик повзрослел. И только не заметил, как крикливость его перешла в настоящее удальство, а глупость — в ум. А Колька Блатыга и Сметана заметили. Стасику с ними хорошо — на меня он и не смотрит. Углы губ запениваются от громких слов, глаза таращатся от возбуждения. Блатыга и Сметана поддакивают значительно, и Стасик возбуждается еще больше. Если специально не прислушиваться, слышны только ругательства и угрозы. Кому грозят, сразу не поймешь. Но в том-то и дело! Грозят прошлому, настоящему, будущему. Разогревают себя, запугивают слушающих. В этот момент к ним лучше не подходи! Неузнающий взгляд, презрительная усмешка.

Взрослели мы, хвастаясь друг перед другом: не тяжело, не холодно, не страшно! Всю жизнь я искал храбрость. Понимал, нет без нее чувства собственного достоинства, а без него достойной жизни. Вот и Стасик ищет свою храбрость у блатных. Ищет свою достойную жизнь. От признания пришло к нему чувство удачи. От «блатной» истины посветлели глаза. На всех смотрит, будто припоминает прошлые обиды.

Обид, конечно, было много. И память на них свежа. Но у Стасика не больше, чем у других.

Девушку Стасика никто не знал, хотя он пытался ее описывать, объяснял, в каком бараке живет. Все слушали внимательно, но потом Блатыга с досадой говорил:

— Покажешь!

— Покажу! — с радостной готовностью схватывался Стасик. Он и показывал, но издалека, в колонне, на пересчете. Ни описывать, ни показывать как следует глупый Стасик не умел. К тому же в колонне интерес пропадал. А имя мало что говорило. Кто знал двух Сонь, кто — ни одной.

Сейчас это может удивить. Бараки были рядом, баланду получали из одного раздаточного окна, на работу гоняли в одной колонне. Но удивлял как раз Стасик, которому хватало предприимчивости. Удивила бы и меньшая предприимчивость. И дело было не только в запретах и лагерной ослабленности. Не в них одних. Лагерные запреты усиливали возрастную робость. Так что разговоры и мысли о женщинах были сами по себе, а наши ровесницы в соседних бараках жили сами по себе. И связи тут никакой не было.

Чаще мы видели их всех вместе: в колонне, на пересчете, в кухонном бараке. Как ели мы сами, я не замечал. Но было страшно смотреть, как снуют ложки в их руках, как стучат о дно мисок. О двух смельчаках, которых полицаи с собаками вытащили в женском бараке из-под нар, рассказывали жуткую историю.

Только на время тифозной эпидемии расстояние между нами и нашими девушками сократилось. Но и в тифозном бараке болезнь и загнанность разделяли нас. Потом дистанция полностью восстановилась. Мы стеснялись нашей изможденности, зависимости от полицейских окриков. Угнетенное самолюбие подавляло мужскую предприимчивость. Оно же рождало ревность. Мы ревновали девушек к французам и бельгийцам, к тем, у кого больше еды, кто мог себе позволить лагерную франтоватость.

Девушки получали ту же пайку, что и мы, но лагерный режим давил на них чуть послабее. Ни по каким другим причинам, просто из-за того, что они девушки. И чувствовали они себя немного свободнее, и самолюбие их было не так угнетено, как наше, не так растоптано. Наша ревность это тоже отмечала.

Мы были неровней нашим девушкам — вот что ужасно!

— Француженка! — говорил Костик вслед какой-нибудь хорошенькой лагернице. — Шоколадница!

— Откуда знаешь? — спрашивал кто-нибудь.

— С французом стояла!

Девушки быстрей запоминали иностранные слова, были предприимчивей нас. Однажды в каком-то фабричном коридоре разговаривающей с французом была замечена Мария Черная. Бывшие тифозные, помнившие, как она добровольно пришла в тифозный барак и как там себя вела, не хотели этому верить. Казалось, ее репутации «ни с кем» должно хватить до самого конца войны. Но в том же коридоре с тем же французом ее увидели опять. Кто-то упрекнул:

— Мария, с французом?

Она возмутилась:

— Это мое дело!

Мы поняли: ухаживать за тифозными совсем не то, что постоять с кем-то в фабричном коридоре.

Но, в общем, порознь мы наших девушек видели редко. В голодные рабочие перерывы они собирались в темном фабричном закутке, тоскливо пели: «Ой, гудут, гудут вражьи вороги, хочут разлучиты нас…» Или: «Завьяжи очи темной ночи тай веди до риченьки…» Эти украинские песни я с тех пор нигде не слыхал и не знаю, правильно ли запомнил и записал две строчки.

Подходил немец и что-то недоброжелательно спрашивал. Девушки не сразу разбирали.

— Молитесь?

Почувствовав, что смысл вопроса понят, немец показывал на станки, на фабричный потолок.

— Здесь не церковь!

Пение раздражало немцев, но только один мастер по фамилии Брок разгонял поющих девушек, подкрадывался к ним за станками в темноте, замахивался резиновой палкой.

Перейти на страницу:

Похожие книги