Она глядела куда-то выше моей головы. Я оглянулся. На стене под стеклом висела цветная фотография Колизея, древнейшего римского стадиона; его светло-коричневые камни поднимались в небо — почти до самого края фотографии. Синее небо проглядывало в его окна, вокруг стояли красные, желтые и черные автобусы и лимузины; сбоку случайно влезла в кадр ветка какого-то дерева с узкими листьями. Это была не наша сторона, и ветка тоже была точно игрушечная, но вот над самым Колизеем, там, где остался простор, улыбались наши молодые лица, двадцать сильномогучих ребят из Союза, — мы только что разбили сборную прекрасной страны Италии, и нам подарили по такому смонтированному снимку. Я тоже тогда был не в пример нынешнему. В тот год мы с Ниной справили свадьбу… Больше мне не быть таким.
Она глядела сейчас на эту фотографию немилостиво, с печалью великой. И может быть, думала, что нет на свете прекрасной страны Италии, нет того счастливого времени, а все — сон.
— Василий! — взмолилась Нина. — Дай мне пожить! Дай хоть год пожить, пока последняя молодость не прошла!
Я хотел погладить ее по голове. В чем-то я перед ней был виноват. В чем?
— Не надо, — она отстранилась. — Давай поговорим. Может, полегчает… Знаешь, когда я полюбила тебя? Когда ты решил переехать сюда, в эту глушь, провинцию… Я поняла, что прежде тебя не любила. То было другое, не любовь. Тогда я думала — любовь, а потом оказалось — нет. Я была совсем глупой, а ты простодушный, знаменитый, сильный, и между вами — пропасть, ничего общего.
Нина замолчала, опустила глаза. У нее на щеках проступили красноватые пятна и точки.
— Вернемся! — сказал я. — Пусть их черт… Вернемся в Москву. На завод пойду. Малышей буду тренировать. Найдется дело… Не помру, когда брошу играть. Не выдумывай трагедий.
— Куда ты вернешься? Для Москвы ты уже прошлое. Ты живешь, надеешься, что вернешься, а ты только тень того Акульшина… И ладно, бог с ней! Там все было фальшивое. Здесь я тебя по-настоящему поняла. Ты ведь верный, душевный человек… Но с тобой невыносимо! Я устала от твоего вечного оптимизма, от твоих неумных товарищей, они за год и книжки не прочли. Я устала жить полуженой-полувдовой. Твои разъезды, запреты… Устала! Мне же видно, как тебя начинают жалеть. Ты постарел, тебе пора уходить. Ты думал о будущем?
— Я думал, — возразил я. — Скоро меня попросят… Не торопи меня.
Она, кажется, не поняла, откуда попросят.
— Нет, буду торопить! — сказала она. — Я еще пожить хочу, я не старуха. Ведь оттого, что ты бегаешь, мне стыдно и больно. Я боюсь, что ты вот-вот закончишь играть и на тебя найдет тоска, что ты еще молодой, а делать уже нечего да и не можешь.
— Нет, не бойся, — успокоил я ее. — Не сопьюсь во всяком случае. Мне всегда кажется, что у кого-то жизнь была легче, когда я играл. Может, конечно, я ошибаюсь…
Нина слабо улыбнулась — наверное, я все-таки ошибался.
Я отошел к окну. Во дворе двое мальчишек в одних трусах лупили мячом в стенку гаража. Мяч был, видно, резиновый и хлопал как пугач.
Я глядел на них и рассказывал Нине о том, что случилось в полдень у меня с Высоким. Потом я замолчал. И она молчала.
— Хочешь развестись? — спросил я.
— Даже если бы я и хотела развестись… — Нина, не договорив, подошла ко мне. — Ты же скучаешь без Лены?
— А ты?
— Скучаю. Давай поедем к маме? Хоть на два дня отпросись. Дочка все-таки…
— Не могу, Нина. Ладно, попробую.
Наверное, это радость великая — никому не принадлежать и только ей одной? Интересно, как так можно? Ты ведь будешь раскрыт, без тайн, без будущего, без загадок…
Я пошел к магнитофону, щелкнул клавишей: рев «Уэмбли», «Правь, Британия», снова рев — и я вспомнил, что в пять часов… От меня стало все отдаляться…
…и я выбрался из раскалившегося автобуса на бетонную площадь перед стадионом. Команда втянулась в отверстые двери, я шел последним, и в меня летело:
— Акуля!.. Дай им, Акуля!
Я ссутулился. Меня толкнул в спину администратор Клюквин, я попался ему под ноги.
— Веселее, Вася! — гаркнул он сверху и обогнал.
Саквояж с формой оттягивал руку, ручка его была мокрым-мокра. Я переложил его в правую и поднял голову.
Над нашим муравейником было небо, и я сказал себе: «Акульшин, ты уходишь под таким небом». А больше я уж ничего не смог сказать, слов подходящих не было.
Мы поразминались минут десять и пошли в раздевалку через подземный ход. Другой ход втягивал парней в белых майках. Они глядели на нас, мы — на них. Как обычно, никто не улыбался. Мы пощупали их глазами и скрылись в сыроватом тоннеле.
В раздевалке я сел, не собираясь двигаться. Ребята проверяли шнурки в бутсах, полоскали рты, особых разговоров не заводили.
— Душно! — сказал я.
Арзамасцев, мой центральный форвард, махнул рукой. Наверно, он будет хуже обычного, мягковатый он, я его гоню, и тогда работает, хоть и злится. На поле выражений я не выбирал.
Бакота сдержанно взглянул в мою сторону и сразу отвел глаза. А я ни на что не намекал, просто здесь было душно. Женя торопливо повторил установку: мы их держим, впереди только Арзамасцев и Коля Исаев.
— Ясно, Евгений Никитич! — радостно прервал его Коля Исаев.