Отпустили, чуть раскумекав, еще спасибо сказали, что лаз открыл. Так что ничего страшного. Даже с плюсом у меня вышло это путешествие к туркам: потому как в катакомбах, когда спичкой в одном месте чиркнул — ахнул, отколупал кусок фрески тут же — размером с ладонь. Там сюжет забавный — девушка голая, с водопадом волос ниже попы переворачивает вверх дном здоровенный пифос, будто кастрюльку какую, а из горшка к ней выбирается юноша, тоже совсем голый. С улыбкой. А вокруг них, надо сказать, совсем не любовная обстановочка — по периметру, полустерто, но все ж различить — битва кипит: девушки на лошадях круговую оборону от всадников держат — с мечами все, один ранен пикой, другой без башни уже, и тетка какая-то его срубленную голову уже к седлу приторочила. В общем, повезло. Очень художественная попалась мне находка: тела и лошади на фреске переплетены были в настолько подвижный рисунок — не оторваться.
Еще мне в Никосии кофе очень понравился — все никак я не мог после «успокоительного» отойти, всю дорогу ходил сомнамбулой, глушил кофе, чтоб проснуться. Крепкий, сладкий, с солью-перцем. Такой ядреный, что с каждым глотком сердце прыг-скок — и выше, выше в грудину, аж под горлом уже толчется… Как-то раз расчувствовался я и похвалил кофе хозяину кофейни — тот расплылся:
— Кофе, — говорит, — должен быть черен как ночь, горяч как ад и сладок как любовь…
В общем, проторчал я в Ларнаке худо-бедно три года без малого. И то дело. Подзаработал немного, а под конец обогатился даже. Только чуть не помер при этом. Но хранил Всевышний — по случаю. Тут вот в чем дело.
Конторка, где я аферил, была совсем маленькой комнатушкой — восемь на семь по улице Исофокла. Первый этаж, вход прямо с улицы — под неброской вывеской; окошко одно пыльное, бамбуковые жалюзи, стойка перед задником, в нем — стул, секретер, с крышкой надвижной, на нем — дырокол, бутылка та самая — маленькой стелой, папки, факс-телефон, кассовая наборная печать да книжка какая-нибудь или ксерокс научной статьи. Назади, на стене — карта Средиземноморья, лист с расписанием рейсов и кусок той фрески никосийской, приделанный гвоздем к стене, в толстой рамке.
Торговал я также билетами и на морские круизы, но больше — на паромы местного назначения. Чаще всего покупали оптом — два деляги: палубные места на Хайфу за ночь — и вечером обратно. Закупались они редко — вперед на две-три недели; звонили прежде — чтоб я поспел, в свою очередь, вызволить резервацию в мореходстве, и присылали днем позже курьера, которому я выдавал пачку выписанных безымянных — самых дешевых, палубных билетов. Так что времени у меня было навалом, и торчал я у себя совершенно один — никто никогда ко мне не совался.
Летом на улицу днем старался не выходить: жара стояла такая, что прогулка по риску сравнима была с выходом в открытый космос. В жару жизнь в городе начиналась чуть свет — вообще затемно: еще на ощупь открывались жалюзи мастерских, у фруктовых лавок с сонной руганью под нос происходила расстановка товара — стукали на прилавок ящики, расчехляли весы и кассы, танцевально поскрипывали тачки зеленщиков, роскошно везших на мягком, шинном ходу вороха овощей в росе обильной, как в брильянтах.
Часам к одиннадцати все подчистую вымирало, будто в комендантский час. К тому ж иногда в полдень мне становилось… странно, если не сказать страшно: бывало, по делу позарез надо наружу выйти, но не могу — знобко мне, жутко аж до жмурок. Как в месте разбойничьем ночью. Хотя и свету полно, а жуть такая — прямо дыхалку спирает: все отчего-то мне мерещилось чудовище полуденное по переулкам где-то — бродит прозрачно, тяжело, огромно…
Людишки шевелиться начинали только на закате — и то лишь на последней его фазе, когда тень от углового дома доползала до самого конца улицы — вроде как конь длинной шеей до корма в стойле — и воздух становился совсем розовым.
Дом мой был выложен из толстенного кубика — известняка, пористого, с россыпью ракушек на срезе, и кое-где сине-перламутровых, как куриные желудочки, «чертовых пальцев», — так что внутри было прохладно. Спал я здесь же — в заднике конторки, где был санузел и пазуха вроде чулана с тюфяком и оконцем в две раскрытые ладони; в окошке этом жил по утрам — на солнце нежной зеленью в прожилках — шершавый лист инжира, росшего в заднем дворике: муравей иногда приходил топиться от жажды — в капельке млечного сока на полюсе плода, день за днем в полный рост наливавшегося от самого черенка, будто шар воздушный от горелки.
Обедал я обычно наверху, во втором этаже — у соседки-гадалки. Болгарская цыганка, толстая добрая Надя держала у себя дома гадательное заведение — по хиромантии и Таро. Приходили к ней регулярно одни и те же клиенты. (Однажды, глядя привычно на куцую их вереницу, каждый вечер переминавшуюся у винтовой лестницы, ведшей к Наде, я подумал, что нужда в услугах гадалки — что-то вроде страсти по частному психоаналитику, вроде дыромоляйства, только гаданье — более честная все-таки деятельность, чем лженаука — психоаналитика.)