Но потом подошли времена еще более страшные, и сам Аполлон оказался бессилен перед подступавшим со всех сторон запустением. Остались лишь воспоминания о хранимых здесь когда-то богатствах: о великолепных серебряных сосудах, пожертвованных Крезом, или же о статуе человека из золота, в 12 локтей высотой, с корабельным носом в руках, которую прислали в Дельфы греки после победы над персами. Опустели сокровищницы отдельных городов, были разграблены дары самому Аполлону, причем последние из них пропали совсем недавно, во время смуты после смерти Нерона. Остались только надписи: «Брасид и акантийцы прислали в дар добычу, отнятую у афинян» — еще одна страница из истории самоубийственного соперничества городов Эллады. И только отдельные, чудом сохранившиеся вещи, вроде золотого кратера, присланного римлянами после победы над галлами пятьсот лет назад, свидетельствовали о том, что все это действительно было — и сила, и богатство, и слава.
Впрочем, от славы кое-что еще оставалось. Оставались высокие горы, между которыми ветшали храмы и маленькие здания — жилища для жрецов и приезжающих, которых становилось все меньше. Оставались изображения выдающихся воителей прошлого: Арата, Филопемена, Лисандра, «по старинному обычаю с длинными волосами и бородою». Навсегда отошли в прошлое дельфийские празднества, на которые съезжались когда-то со всех городов и земель, хотя при последних императорах Дельфы, как и другие святилища Греции, могли рассчитывать на их покровительство. Но над всем этим запустением, над старыми строениями, на стенах которых были высечены изречения так никого и ничему не научивших мудрецов, еще реял дух прежней Эллады. Здесь еще ощущалось биение ее древнего сердца, и попадающих в эти места даже многие века спустя вдруг охватывало невыразимое чувство прикосновения к чему-то вечному и непреходящему.
Плутарх был принят в коллегию жрецов и пробыл в этом звании до последних дней жизни: «Ты знаешь, — писал он одному из друзей, — что я в продолжении многих пифиад служу Аполлону Пифийскому; однако не скажешь: Довольно тебе, Плутарх, приносить жертвы, участвовать в религиозных церемониях и хорах, теперь ты в преклонных летах — пора снять венок и оставить прорицалище по причине старости». Жреческое служение было для Плутарха как бы продолжением его былой общественной деятельности, связанной, как уже не раз говорилось, с вещами самыми житейскими: «Теперь, когда в Греции утвердился мир и покой, нет ни войн, ни гражданских смут, никто особенно не нуждается в оракуле, разве что спросит об обыденном: Стоит ли жениться? Стоит ли путешествовать? Стоит ли тратить деньги?» Но он продолжал истово славить древнего бога столь же древними гимнами, надеясь хотя бы этим как-то помочь любимой Элладе.
Все говорит о том, что Плутарх был глубоко религиозным человеком. Именно вера придавала прозрачную ясность его писаниям и именно на ней зиждилась его достойная подражания жизнь. Душа его, умудренная горестным опытом эллинского племени, не знала той борьбы с дерзновенным разумом, которая сделала невозможным душевный покой для многих философов прошлого. Не зная за собой прегрешений против мировой справедливости, всю жизнь стремясь делать добро и добру же уча, он мог быть спокоен. Он продолжал старательно следовать религии предков, но в его представлении все олимпийские боги: Зевс, Аполлон, Афродита, Эрос, Арей — были подвластны Вселенскому разуму, первопричине всего сущего. Именно Разум преобразовал в Космос хаос первоначальной материи, создал наш мир, который, как писал Плутарх в одном из своих сочинений, погибнет и угаснет, «когда мощное желание бога покинет материю и она перестанет искать и черпать в нем начало и движение».
С презрительным равнодушием истинного эллина он отвергал все другие религии, в том числе и распространявшееся понемногу христианство, считая их лишь варварскими суевериями. Он словно бы ничего не знал об усиливающемся увлечении восточными культами. И если в своих сочинениях он иногда касается этого предмета, то делает это с тем брезгливым удивлением, с каким рассказывают путешественники об обычаях и нравах дикарей. Исключение для Плутарха составляла, как уже говорилось, религия египтян, то ли потому, что его привлекало все древнее, первоначальное, то ли он был склонен согласиться с Геродотом в том, что начало греческой культуры каким-то образом связано с египетским влиянием.