Другая, связанная с первой, привилегия избранных героев Набокова — особенно тех мучеников, которые загнаны в тиски отчаяния, доведены болью до последних границ разумного существования, — та, что им дается увидеть хоть краешком глаза на мгновение показавшийся плавник того великого открытия, которое читатель Набокова может добыть просто умственным усилием, именно, что в хорошо сочиненном мире персонажи,
В предварительной и неполной журнальной версии «Пнина», где всякое упоминание об N. снято или приглушено и где нет седьмой главы, имеется, однако, очень важный заключительный пассаж, слог и тон которого приводят на память именно гармоническое разрешение музыкальной пьесы. Разумеется, одно дело поместить такой разъяснительно-лирический финал в заключение предисловия к переизданию трудной и непонятой книги, и совсем другое — завершить им собственно роман, что для Набокова было бы слишком откровенным жестом, ему несвойственным, — и оттого-то, я думаю, в книге этого пассажа нет. Вместо него Набоков переделал конец шестой главы с тем, чтобы она, с одной стороны, гладко присоединялась к седьмой, а с другой — чтобы она собою завершала общую постройку сочинения N., которое здесь и кончается, хотя сам роман «Пнин», как уже было сказано, больше не только этого произведения N., но и суммы составляющих его глав.
Вот этот журнальный finale. Когда Пнин вытер насухо драгоценную вазу (подарок Виктора), чудесным образом не разбившуюся от удара щелкунчика, который Пнин выронил в полный пены рукомойник с посудой, «нежно и тщательно водя полотенцем по правильно повторявшемуся узору покорного стекла», и поставил ее на «высокую, надежную полку, тогда сознание того, что она [теперь] в безопасности, передалось его душевному состоянию, и он почувствовал, что выражение
В отличие от Круга, Пнин не лишается рассудка, потому что это его чувство безопасности есть величина скалярная, без направления, без объекта своего приложения. Оно дается ему даром, без умораздирающего сознания того, что он, «Пнин», находится в надежных руках самодержавного «божества», которое заботится о его благополучии из своего немыслимого и несказуемого запредельного бытия.
9
Голоса множества критиков, сходящихся на том, что Пнин «самый теплый», «самый доступный», «самый мягкий и гуманный» из всех романов Набокова, образуют на удивление большую капеллу{49}. Некто, знавший Набокова в Корнелле в 1950-х годах, вспоминает следующий характерный анекдот:
На многолюдной вечеринке я вдруг оказался лицом к лицу с [Набоковым]. Чувствуя, что надо же что-то сказать, — хотя мне следовало бы воспротивиться этому позыву, — я сказал ему, что только что прочитал «Пнина» и что он мне очень понравился. Он мог бы просто сказать «Благодарю», но вместо того спросил, «Чем же?» Я сказал (что было правдой), что он мне понравился состраданием, которое я там нашел. Он резко отвернулся, будто ему нанесли оскорбление{50}.
В «Пнине» есть одна интересная черта, которую легко проглядеть. «Необычное тепло», которое ощущает средний читатель, знакомый с искусством Набокова, но, вообще говоря, к нему нечувствительный, по большей части происходит из того незамеченного никем обстоятельства, что «Пнин» единственный из всех романов Набокова, будь то русских или английских, где никто не умирает ни на сцене, ни за сценой, то есть на повествовательной поверхности романа (таким образом, здесь исключаются смерти рассказанные, переданные в косвенном, так сказать, повествовании, как, например, воспоминание о смерти Миры Белочкиной в пятой главе){51}.