Воспользовавшись тем, что Пнин втянулся в политическую дискуссию с Керенским на другом конце стола, Лиза сообщила мне – с обычной своей грубоватой прямотой, – что она "все рассказала Тимофею", что он "святой" и что он "простил" меня. На счастье, впоследствии она не часто появлялась на вечерах, где я имел удовольствие сидеть рядом с ним или, напротив, в компании милых друзей, на нашей маленькой одинокой планете, над этим черным алмазным городом, и свет ламп освещал то один, то другой сократовский череп, и ломтик лимона кружился, поспевая за ложечкой в чайном стакане. Как-то вечером, когда доктор Баракан, Пнин и я сидели у Болотовых, я разговорился с неврологом о его кузине Людмиле, теперь леди Д…, которую я знавал по Ялте, Афинам и Лондону, когда вдруг Пнин закричал доктору через стол: "Вы не верьте ни одному его слову, Георгий Арамович. Он все выдумывает. Он придумал однажды, что мы учились с ним в школе в России и списывали на экзаменах. Он ужасный выдумщик (on uzhasniy vidumschik)". Баракан и я были настолько поражены этой вспышкой, что мы просто сидели и смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
5
Когда перебираешь в памяти былые встречи, то более поздние впечатления часто видятся менее ярко, чем ранние. Помню, как я беседовал однажды с Лизой и ее новым мужем, доктором Эриком Финтом, между двумя актами русской пьесы в Нью-Йорке в начале сороковых годов. Он сказал, что питает "поистине нежное чувство к герру профессору Пнину", вслед за чем поделился со мной какими-то странными подробностями их совместного путешествия из Европы в начале второй мировой войны. За эти годы я несколько раз видел Пнина в Нью-Йорке на всяких научных и общественных мероприятиях; однако единственное яркое впечатление осталось у меня от нашей с ним совместной поездки в вест-сайдском автобусе в какой-то очень праздничный и очень дождливый вечер 1952 года. Мы съехались тогда каждый из своего университета, чтобы выступить в обширной литературной и художественной программе перед большой эмигрантской аудиторией в центре НьюЙорка по случаю столетия со дня смерти великого писателя. Пнин преподавал в Уэйнделе с середины сороковых годов, и никогда еще я не видел его таким здоровым, процветающим и самоуверенным. Мы с ним оказались оба, как он сострил, vos'midesyatniki, то есть остановились на ночлег в районе восьмидесятых улиц западной части города; и вот покуда мы висели рядышком на ремнях в переполненном и конвульсивно дергавшемся автобусе, мой добрый друг ухитрялся совмещать подныриванье и верчение головой (при своих непрестанных попытках еще раз проверить и перепроверить номер пересекаемой нами улицы) с великолепным изложением всего, что он не успел рассказать на торжествах об использовании развернутых сравнений у Гомера и Гоголя.
6
Когда я решил принять профессорское место в Уэйнделе, я поставил условием, что я смогу пригласить кого мне будет удобно для преподавания на особом русском отделении, которое я там собирался открыть. Получив на это согласие, я написал Тимофею Пнину, предложив ему в самых сердечных выражениях, на какие только был способен, сотрудничать со мной в той форме и в той степени, в какой он сочтет желательным. Его ответ удивил меня и задел. Очень коротко он сообщал мне, что с преподаванием покончено и что он даже не даст себе труда дождаться конца весеннего семестра. После чего он перешел к другим предметам. Виктор (о котором я осведомился из вежливости) находился в Риме со своей матерью; она разошлась со своим третьим мужем и вышла замуж за итальянского торговца картинами. В заключение письма Пнин писал, что, к его глубокому сожалению, он покинет Уэйндел за два или три дня до назначенной на вторник 15 февраля моей первой публичной лекции. Он не уточнял, куда он направляется.