Слова слишком разговорчивой Шполянской вызвали в его воображении образ Миры с небывалой силой. Это разбередило его. Вынести это хотя бы на мгновение можно было только в отрешенности неизлечимой болезни, в состоянии душевного равновесия перед близкой смертью. Чтобы существовать рационально, Пнин приучил себя за последние десять лет никогда не вспоминать Миру Белочкину, – не оттого, что память о юношеском романе, банальном и кратком, угрожала его душевному покою (увы, воспоминание о браке с Лизой обладало достаточной властью, чтобы вытеснить любое прежнее увлечение), а оттого, что, положа руку на сердце, никакой совести, а значит, и никакому самосознанию не оставалось места в мире, где возможны были такие вещи, как смерть Миры. Необходимо было забыть об этом – потому что ведь нельзя было ужиться с мыслью, что эту вот милую, тонкую, нежную молодую женщину, вот с этими глазами, с этой улыбкой, с этими садами и снегами на заднем плане, привезли в скотском вагоне в истребительный лагерь и убили, впрыснув ей фенола в сердце, в то самое кроткое сердце, биенье которого ты слышал под своими губами в сумерках прошлого. И оттого, что не было точно известно, какой именно смертью умерла Мира, она продолжала умирать в его воображении множеством смертей и множество раз воскресала – чтобы снова умереть, и вот ее снова уводит дипломированная медицинская сестра на прививку какой-то дрянью, бациллами столбняка, битым стеклом, вот ее травят под бутафорским душем с синильной кислотой, сжигают заживо в яме на облитой бензином куче буковых дров. По словам следователя, с которым Пнину случилось как-то говорить в Вашингтоне, твердо установлено было только то, что ее как слишком слабосильную для работы (хотя все еще улыбающуюся, все еще в силах помогать другим еврейским женщинам) отобрали для уничтожения и сожгли в крематории через несколько дней по прибытии в Бухенвальд, в чудесной лесистой местности с громким именем Большой Эттерсберг. Это в часе ходьбы от Веймара, где гуляли Виланд, Гердер, Гёте, Шиллер, несравненный Коцебу и прочие. «
Пнин медленно брел под торжественными соснами. Небо меркло. Он не верил в самодержавного Бога. Он смутно верил в некую демократию духов. Быть может, души умерших образуют комитеты, которые на своем непрерывном заседании решают участь живых.
Комары становились все назойливее. Пора идти пить чай. Пора играть в шахматы с Шато. Этот странный приступ прошел, вернулась свобода дышать. На далеком гребне косогора, на том самом месте, где за несколько часов перед тем стоял граминеевский мольберт, темнели в профиль два силуэта на фоне раскаленного как угли неба. Они стояли близко друг к другу, лицом к лицу. С дороги нельзя было разобрать, дочка ли это Порошиных со своим кавалером, или Нина Болотова с молодым Порошиным, или просто эмблематическая пара, легкой рукой художника помещенная на последней странице гаснувшего дня Пнина.
Глава шестая
1
Начался осенний семестр 1954-го года. На мраморной шее невзрачной Венеры в вестибюле гуманитарного корпуса опять появился малиновый отпечаток губной помады (имитация поцелуя). В «Вэйндельских ведомостях» опять дебатировалась «проблема автомобильных стоянок». Усердные первокурсники опять надписывали на полях библиотечных книг полезные пояснения вроде «описание природы» или «ирония»; а один особенно искушенный школяр в прелестном издании стихов Маллармэ уже успел подчеркнуть лиловыми чернилами трудное слово