— Лермонтов, — сказал Пнин, подняв два пальца, — выразил все, что можно сказать о русалках в двух стихотворениях{26}. Я не понимаю американского юмора даже тогда, когда я в хорошем настроении, и я должен сказать… — Дрожащими руками он снял очки, локтем сдвинул журнал и, опустив голову на руки, разразился сдавленными рыданьями.
Она услышала, как отворилась, а потом захлопнулась входная дверь, и еще через мгновение Лоренс, делая вид, что он подкрадывается на цыпочках, заглянул в кухню. Джоун махнула ему правой рукой, чтоб он уходил; левой она указала ему на конверт с радужной рамочкой, лежавший поверх ее пакетов. Заговорщицкая улыбка, которой блеснуло ее лицо, была как бы кратким излoжeниeм письма Изабел; он сграбастал его и вышел, снова на цыпочках, теперь уж не ради шутки.
Бесполезно могутные плечи Пнина продолжали содрогаться. Джоун закрыла журнал и с минуту разглядывала обложку: кукольно-яркие малыши-школьники, Изабел и малышка Гагенов, неупотребительная пока тень деревьев белый шпиль, колокола Уэйндела.
— Она не хочет вернуться? — мягко спросила Джоун. Пнин, не поднимая головы, стал бить по столу вялым кулаком.
— У меня не ешть ништо, — причитал он в промежутках между громким и влажным шмыганьем. — Ништо не оставался, ништо, ништо!
ГЛАВА 3
1
На протяжении восьми лет, что Пнин преподавал в Уэйндельском университете, он менял жилье — по разным причинам, чаще всего звуковым — примерно раз в семестр. Нагромождение в его памяти всех этих друг друга сменявших комнат похоже было на демонстрацию мебели, когда составленные вместе кресла и кровати, и лампы, и укромные закутки близ камина, пренебрегая несовпаденьем времен и пространства, соединяются в мягком полусвете мебельной лавки, а за окнами ее идет снег, и сгущаются сумерки, и никто никого не любит по-настоящему. Его комнаты уэйндельского периода представлялись особенно опрятными при сравнении с той комнатой, что он занимал в Нью-Йорке, между Центральным Парком и Риверсайдом{27}, в квартале, от которого запомнились грязные бумажки вдоль тротуара, яркое пятно в том месте, где нагадила собака и куда кто-то уже успел вступить, и еще то, что какой-то мальчик неутомимо стучал мячом по ступенькам высокого бурого крыльца; но даже и эта комната представала в памяти Пнина (где отдавались еще удары детского мяча) как просто шикарная в сравнении со старыми, теперь уже смутными за налетом пыли жилищами его долгого центрально-европейского нансеновско-паспортного периода.
С годами Пнин становился, однако, разборчивым. Красивой обстановки ему теперь было мало. Уэйндел был тихий городок, а Уэйнделвилл, что в теснине среди холмов, и того тише; но ничто больше не казалось Пнину достаточно тихим. В начале его здешней жизни была у него однокомнатная квартирка в заботливо обставленном Университетском доме для одиноких преподавателей, которая, несмотря на кое-какие недостатки, неизбежные в общежитии ("Партию в пинг-понг, Пнин?" — "Я более не поигрываю в эти игры детей"), представляла собой очень милое обиталище, пока не пришли рабочие и не начали сверлить дырки в мостовой — Черепнин-стрит, Пнининград, — а потом латать ее заново, и еще и еще, долгими неделями, среди вспышек трепещущих черных зигзагов и ошеломленных пауз, и казалось, что им уже никогда не отыскать ценный инструмент, который они там где-то зарыли по ошибке. А еще была (если уж выуживать здесь и там, то какие-нибудь особенно насолившие ему места) комната в этой исключительно герметичной на вид Герцогской Резиденции в Уэйнделвилле: очаровательный kabinet, над которым, однако, каждый вечер под аккомпанемент хлопающих дверей и сокрушительных сортирных каскадов две чудовищные статуи угрюмо топали на грубых каменных ногах — образы эти нелегко было примирить с хрупким телосложением истинных обитателей верхней квартиры — ими оказались супруги Старр с отделения изящных искусств ("Я Кристофер, а это Луиза"), ангельски деликатная супружеская пара, которая живо интересовалась Достоевским и Шостаковичем. Была у него также — в другом меблированном доме — еще более удобная комната, совмещавшая кабинет и спальную, и туда никто не ломился к нему в гости, рассчитывая на бесплатный урок русского языка; однако едва только великолепная уэйндельская зима начала вторгаться в этот уют посредством пронзительных сквозняков, проникавших не только через окна, но даже через стенной шкаф и штепсельные розетки близ пола, в комнате стали возникать какие-то нотки безумия и мистические миражи — настойчивый ропот музыки, более или менее похожей на классическую, странным образом сосредоточившийся в серебристом радиаторе отопления. Пнин пытался приглушить эту музыку, накрывая радиатор одеялом, как накрывают клетку с певчей птичкой, но музыка не унималась до тех самых пор, пока престарелую матушку миссис Тэйер не свезли в больницу, где она и скончалась, — только тогда радиатор переключился на канадский диалект французского языка.