Как многие стареющие преподаватели, Пнин давно уже перестал замечать студентов на территории кампуса, в коридорах, в библиотеке — короче, везде, кроме собственных уроков, где от него требовалось специальное к ним внимание. Вначале он очень огорчался, видя, как иные из них, опустив на скрещенные руки свои бедные головы, мгновенно засыпают за столом среди обломков учености; теперь же, если не считать какой-нибудь симпатичной девичьей шейки здесь или там, он вообще никого не замечал в читальном зале.
Миссис Тэйер дежурила за столом выдачи. Ее мать и матушка миссис Клементс были двоюродные сестры.
— Как поживаете, профессор Пнин?
— Я поживаю очень хорошо, миссис Файэр.
— Лоренс и Джоун еще не вернулись?
— Нет. Я приносил назад эту книгу, потому что я получал открытку…
— Неужели бедная Изабел в самом деле с ним разойдется?
— Я не услышал, миссис Файэр, разрешите мне спрашивать…
— Вероятно, нам придется подыскать вам другую комнату, если они ее с собой привезут.
— Миссис Файэр, разрешите мне спрашивать кое-какое. Эта открытка, которую я вчера получал — может, вы могли бы мне говорить, кто этот другой читатель?
— Сейчас проверим.
Она проверила. Другим читателем оказался Тимофей Пнин; он затребовал 18-й том в прошлую пятницу. Правда, этот же самый 18-й том был записан за этим же самым Пниным, который держал его с самого Рождества, а теперь стоял, возложив на него руки, точно судья на парадном портрете.
— Не может бывать! — вскричал Пнин. — Я потребовал в пятницу том девятнадцатый, год 1947-й, а не том восемнадцатый, год 1940-й.
— Но сами взгляните — вы написали "том 18". Так или иначе, 19-й том еще в обработке. Оставите этот?
— Восемнадцатый, девятнадцатый, — бормотал Пнин. — Не есть много разницы! Год я ставил правильно, это есть главное! Да, я еще нуждаюсь в восемнадцатом — пошлите мне более вразумительную открытку, когда том девятнадцатый достижим.
Все еще ворча немного, он унес неуклюжий и пристыженный том в свой излюбленный альков и уложил его там, завернув в свой шарф.
Они просто читать не умеют, эти женщины. Год был ясно обозначен.
Как всегда, он проследовал в зал периодики и там проглядел новости в последнем номере (суббота, 12 февраля — а на дворе уже был вторник, о, Беспечный Читатель!{36}) ежедневной русскоязычной газеты, выпускаемой с 1918 года какой-то émigré группой в Чикаго. Как всегда, внимательно проглядел объявления. Доктор Попов, который тут же и был сфотографирован в новом белом халате, сулил пожилым людям новый прилив силы и радости. Музыкальная ассоциация перечисляла имеющиеся в продаже русские патефонные пластинки вроде вальса "Разбитая жизнь" и "Песенки фронтового шофера". Какой-то гоголевского типа похоронщик расхваливал свои похоронные экипажи de luxe, которые можно было также использовать для выезда на пикник. Другой гоголевский персонаж, уже в Майами, предлагал "двухкомнатную квартиру для непьющих (dlya trezvïh), среди фруктовых деревьев и цветов", а какие-то люди из Хэммонда с грустью предлагали сдать комнату "в небольшой и тихой семье", — и тут, без особой к тому причины, читатель объявлений вдруг с пронзительной и нелепой отчетливостью увидел своих родителей, Павла Пнина и Валерию Пнину — он читает медицинский журнал, она политический обзор, оба сидят в креслах друг против друга в маленькой, ярко освещенной гостиной на Галерной улице, Санкт-Петербург, сорок лет тому назад.
Пнин внимательно ознакомился также с развитием бесконечно долгой и нудной полемики между тремя эмигрантскими фракциями. Начало ей положила фракция А, обвинившая фракцию Б в бездействии и для наглядности проиллюстрировавшая ее пословицей: "Хочет на елку влезть, да ляжки боится окарябать". Это побудило некоего Старого Оптимиста написать язвительное "Письмо к редактору", озаглавленное "О елках и о бездействии" и начинавшееся так: "Есть старая американская поговорка: "В доме повешенного не убивают двух зайцев одним выстрелом". В свежем номере газеты был напечатан feuilleton длиной в две тысячи слов, присланный представительной фракцией В и озаглавленнный "О елках, о домах повешенного и оптимизме", Пнин прочел его с большим интересом и с чувством солидарности.
Потом он вернулся к себе в келью, к теме своего исследования.