Основными его характеристиками становятся «железность» (трубы, трамваи, рельсы, монеты, пуговицы мундира, чугунные молоты, почтовые ящики, решетки клеток), «агрессивность» (жесткие грубые руки трамвайного кондуктора, грубые пальцы, тряска трамвая, дребезжание фургона, резкие звуки уличных работ, резкие движения, клетки Зоологического сада, «жерла» труб, «бомба» лиственницы, вагонная «корма», морские звезды о пяти концах, даже черепаха напоминает «гугнивого кретина, которого вяло рвет безобразной речью») и «примитивность» (интересы только физиологического характера – пивная, бутылки; пекарь «ангельского» вида; грузчики, переносящие мясные туши; убогая, неопрятного вида еда; биллиард; газеты; отсутствие индивидуальности: имя Отто с симметрично расположенными буквами, подходящее к трубе с ее двумя отверстиями; сексуальные аллюзии: «...и есть что-то вроде покорного ожидания самки в том, как второй вагон ждет, чтобы первый, мужеский, кидая вверх легкое трескучее пламя, снова подкатил бы, прицепился»).
Не последнюю роль в отторжении Берлина для Набокова играла и специфичность берлинского пространства: «чужое» на границе со «своим», ставшим «чужим», проникновение сюда реалий советской жизни – газет и журналов, советских чиновников, свободно преодолевавших границы, закрытые для эмигрантов, а также толпы бывших соотечественников, наводнивших город и вполне освоившихся в этом пространстве. Все это опошляло пафос изгнанничества, создавало видимость прежней жизни и прежней культуры, в прямом смысле – Москвы на Шпрее. Потому через романы «Защита Лужина» и «Подвиг» проходит вполне чеховский лейтмотив – «В Берлин! В Берлин!», что Берлин для Набокова ассоциируется с топосом Москвы, чуждым топосу Петербурга: «Но, пожалуй, самым неожиданным в этом новом, широко расползавшемся Берлине, таком тихом, деревенском, растяпистом по сравнению с гремящим, тесным и нарядным городом Мартынова детства, – самым неожиданным в нем была та развязная, громкоголосая Россия, которая тараторила повсюду – в трамваях, на углах, в магазинах, на балконах домов».
И более того. Распознание в «чужом» – «своего чужого», тенденции к тоталитаризму, позволило Набокову их отождествить и, отождествив, отторгнуть: «Я, кстати, горжусь, что уже тогда, в моей туманной, но независимой юности, разглядел признаки того, что с такой страшной очевидностью выяснилось ныне, когда постепенно образовался некий семейный круг, связывающий представителей всех наций: жовиальных строителей империи на своих просеках среди джунглей; немецких мистиков и палачей; матерых погромщиков из славян /.../».
Несостоявшийся «роман» Набокова с Берлином закончился бесславно. Как, собственно, не состоялись «романы» и с другими городами и странами мира – Англией, Францией, Америкой. Добившись своего, славы и денег, в наконец спокойной и обеспеченной старости в Швейцарии, в маленьком курортном городке Монтре, в фешенебельном отеле, где когда-то в начале XX в. останавливалась семья русского царя и где он провел последние 16 лет своей жизни, став единственным из русских авторов, принадлежавших всему миру, а не одной национальности или одному языку, – он не переставал терзаться, мучился во снах только одним градом, Китежем, потерянным Эдемом – Петербургом.
Путем Набокова – из Берлина все дальше на запад – во Францию, Америку, Канаду – прошли тысячи эмигрантов. Первая волна русской эмиграции схлынула, оставив после себя легенды и фотографии в старых газетах. А мы можем пройтись по их берлинским адресам.
К примеру, Алексей Ремизов, жил в Берлине с августа 1921 по декабрь 1923 г. в пансионе Шнабель по
Алексей Толстой в эти же годы снимал комнаты в пансионе Фишер по
В пансионе Элизабеты Шмидт по
По
В пансионе Крампе (
В пансионе Pragerplatz (
ЕВРЕЙСКИЕ КВАРТАЛЫ
Не только русская, но и еврейская культура – часть истории Берлина. Документы гласят, что она так же стара, как и сам город.