В иешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.
Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг — даже рыжий Менаше и его дружки — принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты — приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.
Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.
— Айзик! — умиленно восклицал Арье-Шлимазл. — Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог — Бог нищих и беспризорных. Потому что ты… слушай, слушай!.. потому что ты, страдалец, побираешься за всех… Лехаим!..
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шимон по прозвищу Муссолини.
Братья Айзика — Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них — Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.
Айзик не перечил. В Калварию — так в Калварию. Безумцы его не страшили.
— Нет страшней безумия, чем безумие нормальных, — сказал он на прощание Лейзеру…
В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы: он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.
Доктора были довольны — никаких хлопот он им не доставлял.
По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся «пьющие беззакония, как воду», или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей.
В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.
— Евреи есть?
— Нет, — ответил главврач. — Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, папа Пий XII, но евреев нет.
Немцы не поверили, обошли все палаты.
— А это кто? — ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. — Юде?
Айзик улыбнулся.
— Это сельский учитель, объявивший себя Иовом из древнего Уца, — спокойно пояснил главврач. — Знает наизусть весь Ветхий и Новый Завет.
Ни Новый, ни Ветхий Завет, ни древний Уц гостей не интересовали, и они ушли.
Братья Айзика — Генех и Лейбе и сестра Хава погибли в Каунасском гетто, а он уцелел… Говорят, его кто-то видел и после войны. Он, как в молодости, сидел на высоком дереве в Калварии, и перелетные птицы, возвращаясь после долгой зимовки с берегов Тибериадского озера или Иордана домой, на родину, каждой весной приносили ему в клюве по капле теплой, заветной воды, а на усталых крыльях, как Господне благословение, раскаленные песчинки Земли обетованной. И отпаивали его, отогревали от страха и одиночества, от несправедливости и забвения.
— Фьюить-фьюить-фьюить, — пели ему птицы.
— Фьюить-фьюить-фьюить, — отвечал он им.
Юлия Винер
Мир фурн
По ночам Циля мелко-мелко целует спрятанный под подушкой молитвенник и заклинает громким шепотом: «Только жить, только жить, только жить, жить, жить…»
А бабе Неле жить больше не хочется. Устала.
По утрам все уходят из дому, оставляют ее с Цилей. Завтрака, слава Богу, здесь не готовят, каждый хватает из холодильника и убегает, этот шум не считается, не мешает бабе Неле. Можно бы поспать еще немного, полежать, понежить старые косточки, но из Цилиного угла уже несется: «Чаю! Нелли, скоро ли чаю?» Баба Неля корчится под простыней, зажимает голову подушкой, сквозь подушку несмолкаемо скрипит: «А-а-а-аю!» Надо лежать неподвижно, может, замолкнет. «Мамочка, чайку хочу, ма-а-ма-а…» Не шевелясь и не открывая глаз, баба Неля привычными руками возводит вокруг Цилиного топчана стену из полых бетонных блоков, блок на блок, быстро-быстро, вот сейчас закроется последний проем — и весь Цилин угол заключится в непроницаемую бетонную коробку, и станет тихо. Боже, какое счастье, но ведь воздуха там внутри мало, ненадолго хватит, вдруг я засну, а она там задохнется… ну и пусть? — баба Неля свешивает на край постели не отдохнувшие за ночь ноги и шипит:
— Да будет тебе чай, будет, подождешь.