Зимой киргизы перекочевывают ближе к населенной казаками полосе и строят там свои временные, из земляного кирпича, юрты-зимовки. Скот же пасется на подножном корму, отрывая его ногами из-под снега.
В юртах темно, сыро, дымно и холодно. Есть, впрочем, и богатые юрты, сделанные срубами без крыш, устланные внутри коврами, увешанные одеждами и звериными шкурами.
Иногда ряд юрт-зимовок составляет целое село-зимовье.
С первыми лучами весеннего солнца киргиз со своим скотом и запасами хлеба откочевывает в степь, вплоть до китайской и даже за китайскую границу. Часть же мужского населения отправляется на все лето на звериную охоту, в горы. Отправляются без всякой провизии, с своими ножами, ружьями и стрелами.
Там они едят зверей, неделями обходятся без воды, а к зиме уцелевшие возвращаются домой, со шкурами оленей, медведей, коз, изюбров, а иногда и тигров.
Киргизы большие мастера по части насечки из серебра, и учителя их – сарты[4]
, от которых и заимствована вся киргизская культура.Киргиз высок, строен, добродушен и красив. Темное лицо и жгучие глаза производят сначала обманчивое впечатление людей, легко воспламеняющихся. Но загораются они легко только в пьяном состоянии, и пьянство, к сожалению, становится довольно распространенным между ними пороком.
Прошлая зима 1897–1898 года для киргиза была особенно тяжелой: выпало много снега, и скот не мог доставать себе корма.
– У кого было четыреста голов, осталось сорок.
Совершенно опять новую картину представляет местность от Семипалатинска к Томску. Это – кабинетские земли[5]
, до 40 миллионов десятин.Земля здесь сказочно плодородна. Урожай в 250 пудов с десятины (2400 кв. саж.) – только хороший. Качество пшеницы выше самых высоких сортов самарской.
Там, южнее, еще выше сорта могут произрастать, но, за отсутствием железной дороги, продажная цена такой пшеницы – 8 копеек за пуд, что даже при урожае в 300 пудов не оправдывает расходов производства.
Не только пшеница, лен, подсолнух, здесь произрастает рис, и цена его здесь 45 копеек за пуд, в то время как у нас он 3, 4, 6 рублей пуд.
Несомненно, что с проведением здесь железной дороги все эти миллионы десятин, теперь праздно лежащих, наводнили бы и рисом, и масличными продуктами, и хлопком мировой рынок, и из Туркестанского края и этого создалась бы одна из самых цветущих колоний мира.
На кабинетских землях живут кабинетские крестьяне. Они имеют 15 десятин на душу; могут еще арендовать до 50 десятин, по 20–30 копеек за десятину. Живут очень зажиточно, но тип крестьян иной, чем соседи их, иртышские казаки. Казак не торопится гнуть свою спину, в то время как здешний крестьянин и не ленится кланяться, и не скупится величать проезжающих «ваше превосходительство».
Как киргиз у иртышских казаков, так здесь беглые каторжники являются главным подспорьем их зажиточности.
Каторжник по преимуществу бежит сюда и живет здесь, по местному выражению, как в саду. Житье, впрочем, мало завидное: зимой на задах где-нибудь, в банях. Летом на свежем воздухе, в тяжелой, очень плохо оплачиваемой работе.
Отношение к этим беглым, как к полулюдям: с одной стороны, конечно, люди – «несчастные», но с другой – живи себе там в лесу или бане, но в избу не смей порога переступить, не смей с бабой слова сказать и т. д.
Достаточно посмотреть на белье этих несчастных; оно всегда черно, как земля, и с отвратительным запахом.
Где-то, между Барнаулом и Томском, живет в глуши какой-то крестьянин. Ежегодно в день благовещенья, 25 марта, он раздает этим беглым хлеб и разные вещи. Говорят, в этот день приходят к нему, этому крестьянину, за сотни верст несколько тысяч бродяг. Они получают кто рубаху, кто шарф, кто сапоги, кто пуд-два хлеба.
Очевидно, из-за этого одного, за сотни верст, рискуя замерзнуть или попасться в руки правосудия, не пошли бы эти холодные, голодные, передвигающиеся только ночью, а дни проводящие где-нибудь на задах или в банях, если пустят.
Тянет этот обездоленный люд ласка этого жертвователя, видящего в них таких же, как и он, людей, тянет свидеться друг с другом и узнать все новости таежной жизни.
Как-то раз я проезжал здесь перед благовещением, и ямщики наотрез отказались везти меня ночью:
– Никак нельзя: ни узды, ни креста нет на нем, – как-никак, бродяжка, бродяжка и есть.
Я знаком с этими темными фигурами бывшего большого сибирского тракта. По два, по три бредут они, сгорбленные, с котомкой за плечами, с чайником, с громадной сучковатой палкой. То стоит и смотрит на вас, а то вдруг неожиданно покажется из лесной чащи.
В блеске солнца и веселого дня он вызывает сожаление, и ямщик, вздыхая, говорит:
– Несчастная душа.
Но ночью страшна его темная фигура, и рассказы ямщика об их проделках рисуют уже не человека, а зверя и самого страшного – человека, потерявшего себя.
И сколько их стоят и смотрят – темные точки на светлом фоне, загадочные иероглифы Сибири.