31 августа мы вернулись в лагерь, и нам сообщили, что нас направляют на девятимесячные курсы обучения на «помощника прораба». Новость восприняли с недоверием. Это был конец нашим надеждам. Нас охватило глубокое отчаяние, которое подстегивалось нашими подозрениями, что мы стали жертвами еще одной попытки социальной инженерии со стороны полковника Рызиньского. Нет ничего более депрессивного, чем отчаявшийся отряд разочарованных молодых солдат. Мое положение осложнялось неожиданным индивидуальным предложением места в Американском университете в Бейруте. Секретарь сообщил мне, что меня приняли на второй курс программы «доинженерного обучения» (что бы это ни значило) и что место сохранится за мной до 2 октября 1946 года. Это явно была работа моей матери. Во имя кадетской солидарности я решил не принимать предложение. Матери решение казалось глупым. Но она вела себя безупречно: она стоически восприняла мою выходку, и ей почти удалось скрыть свое разочарование.
Выпуск 1946 года перешел к мрачному пассивному сопротивлению, которое было чем-то сродни английской
Подготовка будущих «помощников прораба» довольно быстро превратилась просто в прикрытие для блаженного
А в лагере мы экспериментировали с алкоголем. Это не было цивилизованным знакомством с выпивкой под благожелательным оком старших. Предоставленные сами себе, мы не умели останавливаться и не доводить дело до попоек. Я до сих пор помню много мучительных похмелий. Дисциплиной нас не терзали, и наше поведение становилось довольно эксцентричным. «Птах» Щигель обеспечивал нас развлечениями. Одним из них был его собственный граммофон, которым он обзавелся при загадочных обстоятельствах и который хранил под кроватью. С граммофоном появилась коллекция пластинок, с полсотни его любимых песен. Каждое утро, еще полусонный, он лез под кровать и выуживал оттуда заряд бодрости на день. Реакция в палатке и за ее пределами была неоднозначная, но в целом снисходительная. Начальство делало вид, что ничего не замечает.
Самый главный свой подвиг Птах совершил на Рождество, которое он провел в компании каких-то английских дам, возжелавших сделать что-нибудь хорошее отважным полякам. Он вернулся с огромным английским рождественским кексом под мышкой. Кекс был украшен толстым слоем твердой, как камень, глазури. Мы были воспитаны на мягких сливочных кексах Восточной Европы и не знали, как подступиться к глазури. В отчаянии кто-то — я полагаю, это был Янушек Яжвиньский — чиркнул по глазури спичкой. Сработало. С этого момента Птахов кекс, церемонно поставленный на столе в центре нашей палатки, стал магнитом для неиссякающего потока курильщиков, искавших возможности разнообразить ритуал курения.
Осенью Тереска покинула Бейрут и отплыла в Англию к мужу. Все мы по ней скучали, особенно мать. В третий раз с сентября 1939 года наша семья разлучалась. Я скучал по нашим с Тереской походам в ее любимое кафе совсем рядом с Баб-Идрис, где она угощала меня изумительно густым шоколадным напитком,
Атмосфера в польской общине Бейрута была напряженной. Даже те, кто уже подал заявление на получение статуса члена семьи военного (в их числе были моя мать и Анушка), думали о будущем со страхом. Многие стремились заявить запоздалых кандидатов на поступление в кадетскую школу, чтобы получить возможность въехать в Великобританию.
Курсы помощника прораба меж тем потихоньку продолжались. Смесь напряженной светской жизни и уклонения от работы казалась приятной, но нереальной и деморализующей. Выпуск 1946 года уже не стремился ни к каким переменам. Мне повезло больше, чем многим. Мои увольнения в Бейрут теперь были для меня напоминанием о настоящей жизни, в которой главенствовало беспокойство матери о нашем будущем. Я понял, что теперь она зависит от моего присутствия. Я стал для нее возможностью выговориться. Я даже пытался что-то предлагать. Так мы утешали друг друга. Теперь я понимаю, как хорошо я провел Рождество 1946 года и потом Пасху 1947 года.