Читаем По наследству. Подлинная история полностью

— Уму непостижимо, — сказал я, хотя, конечно же, далеко не в первый раз слышал его рассказы о жутковатых вечерах, когда он собирал гроши у беднейших ньюаркских бедняков, рассказы, скопившиеся за тридцать восемь лет его работы в «Метрополитен» с Биллом, Эйбом, Сэмом и Дж. М. Коэном: все они, как он не раз напоминал мне, давно уже умерли.

Да и о тех друзьях — а их осталось немного, — которые были еще живы, он тоже ничего хорошего сообщить не мог.

— Луи Чеслер в больнице, писает кровью. Ида Зингер почти совсем ничего не видит. У Мильтона Зингера отказали ноги — передвигается только в инвалидном кресле. Турро, помнишь Дика Турро, у бедняги Дика рак. Билл Вебер, когда я ему звоню, не помнит, кто я: «Герман, Герман, какой еще Герман? Не помню никакого Германа». Сейчас он живет у Фрэнки, но Фрэнки говорит, что им придется поместить его в дом престарелых.

Так отцу удалось отвлечься от опухоли — чтобы не говорить о ней, он рассказывал об умерших и умирающих друзьях, а также о тех, для кого смерть была бы избавлением.


На следующий день я отправился в Элизабет — отвезти отца в ньюаркскую университетскую клинику на Спрингфельд-авеню: ему предстояло проконсультироваться об операции с нейрохирургом доктором Мейерсоном. Стоило мне спросить, как лучше проехать к кабинету Мейерсона, и они с Лил сцепились. В конце концов выяснилось, что Лил объясняет, как добраться до кабинета Мейерсона в Милберне, куда она ездила с отцом на первую консультацию, он же, как доехать до кабинета Мейерсона в клинике, где, о чем Лил не знала, и должна была состояться вторая консультация. В машине отец приложил все старания, чтобы взаимное раздражение не улеглось и после того, как недоразумение выяснилось.

Утихомирился он, только когда я свернул с Элизабет-авеню и покатил по заброшенным улицам чернокожего Ньюарка к Берген-стрит. Там, где в годы моего детства шла оживленная торговля, где отоваривался средний класс пониже рангом этого преимущественно еврейского района, теперь стояли сильно обгоревшие, заколоченные или обрушившиеся дома. На улицах не было ни души, если не считать чернокожих парней, явно безработных, — во всяком случае, они кучковались на углах улиц и, по всей видимости, били баклуши. Да, такие сцены не могли развеять нас по пути на консультацию с нейрохирургом. И тем не менее, пока мы ехали к больнице, отец не думал, что его там ждет, а вспоминал, кто где жил и работал в пору его детства, еще до Первой мировой войны, на этих улицах, где евреи-иммигранты и их семьи из кожи вон лезли, чтобы выжить и добиться успеха.

— Здесь жил Тибор. Венгр, по всей видимости. Он сшил мне выходной костюм и перекоротил брюки. Так я на выпускной вечер и не попал.

— Из-за того, что брюки были коротки? — спросил я.

— Весь костюм никуда не годился. А здесь жила семья Ала Шорра. Господи ты Боже мой, их дом еще стоит. Помнишь Ала?

— Еще бы. Ала с этим его голосом забыть нельзя.

— Ну да, он же всегда хрипел. Голос у него был скрипучий, низкий. С самого детства. Ала выгнали из класса. Он перешел в мой класс, и я сделал его казначеем, казначеем класса. А я был президентом. К окончанию школы у нас остались деньги, и мы отправились в центр — спустить их.

— Понятно, — сказал я. — Остались деньги. Когда парни, нацепив маски и прихватив пистолеты, шли на дело в банк, они, как правило, так и говорили кассиру. Говорили: «Извини, у тебя случаем деньги не остались?»

Этой репликой мне удалось рассеять его, ну самую малость.

— Так вот, — сказал отец, — Ал был парень что надо. И действовал он не пистолетом, а юмором. Всего добивался юмором. Работал со мной, пока его не уволили. Я привлек его к страховому делу. На работу Ала всегда устраивал я. Но он крал деньги и говорил: «Слышь, — говорит, — слышь, Герман, они опять сели мне на хвост, опять полиция села мне на хвост». — «Ну что ж, — говорю, — вот тебе пять долларов, сходи в Нью-Йорке в парилку». Даю ему пять долларов, и он едет в Нью-Йорк. А когда вернулся, погасил свой долг компании, и я устроил его на работу к Луи Чеслеру. Продавцом. И говорю: хоть раз украдешь у Луи, говорю, и я тебя пристрелю. Работал он и у Шубертов в Ньюарке. В театре. И что придумал — подбирал разорванные пополам билеты. Склеивал, клал обратно в кассу, а деньги забирал себе. Выплачивать за них пришлось его матери. Тысячи две-три — я знаю. Его выгнали из класса — вот как мы подружились. В первый свой день в восьмом классе он осмотрел классную комнату, знаешь, что такое пишка? — прервав рассказ, ни с того ни с сего спросил он.

— Еще бы я не знал. Ящик для пожертвований. Где, по-твоему, я вырос, в Монтане?

— Ну так вот. Ал осмотрелся и говорит учительнице, а голос у него трубный: «Если тут покрасят стены, я положу десять центов в пшику». Учительница не знала, что такое пишка, ну и выставила его из класса. Так он перешел в мой класс, и я сразу понял, что он из себя представляет, и сделал его казначеем. Ну а я был президентом. В школе на Тринадцатой авеню. Бог ты мой, а вот и она, моя школа.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже