— Им бы что-нибудь из Виктора Герберта[15]
, что-нибудь из Гершвина — кларнет, гобой, валторна. А так, что они слышат — только визг скрипки.Дважды, ближе к финалу, кое-кто из публики — и таких было немало — счел, что концерт окончен, и дважды тех, кто двинулся к столу с угощением, председатель призывал к порядку и возвращал на места, но, когда вдохновенный финал наконец-то и в самом деле отзвучал, зал аплодировал музыкантам стоя, и я понял, что они в не меньшей мере поздравляют себя за проявленное терпение, чем музыкантов за выносливость. То, как благодушно и дисциплинированно публика возвратилась на свои места и высидела весь концерт, вызвало в моей памяти воспоминание детства: так прихожане высиживали службу в синагоге, когда чтение Торы заканчивалось, а служба, слова которой им непонятны, длилась и длилась, но они все сидели и сидели чинно, благородно —
Президент клуба, переходя от одного исполнителя к другому, пожал каждому руку — скрипач к этому времени не то что руки, головы не мог поднять, и меня не покидала мысль, что к нему не худо бы позвать врача, но тут президент обратился к публике и, взмахнув рукой, призвал нас аплодировать еще громче.
— Так, так, дамы и господа. Любому художнику, независимо от того, кто он, необходимо знать, понравился ли он. Так давайте же покажем музыкантам, как они нам понравились!
— Браво! Браво! — аплодисменты перешли в овацию, причем бурную, чего от этой угасшей публики никак нельзя было ожидать, но они, видно, почувствовали такое облегчение, точно их освободили из заключения. Громче всех хлопали те, что первыми потянулись к столу с угощением и окружили его двойным кольцом. — Браво!
Шум затих только тогда, когда президент торжественно объявил:
— Дамы и господа! Дамы и господа! Спешу вас обрадовать! Сейчас музыканты сыграют на бис!
Я опасался, что публика взбунтуется. Опасался, что в музыкантов полетят тарелки. Опасался, что кто-нибудь в сердцах растопчет виолончель. Ничего подобного, здесь собрались хорошие люди: они прожили долгую жизнь, вынесли свою долю испытаний, евреи — они родились еще в те времена, когда даже самые темные их соплеменники относились к учености с благоговейным трепетом и преклонялись перед каждым, кто выбирал скрипку со смычком, а не гоп со смыком. И как ни тягостна была для них такая перспектива, ничем не выдали своей досады и в который раз вернулись на свои места, многие при этом унесли с собой чашки кофе и тарелки с тортом и поместили их на коленях или на полу, а тем временем жена первой скрипки, миниатюрная седовласая женщина, покинула свое место в первом ряду и решительно села за рояль — он стоял сбоку от музыкантов. У скрипки, виолончели и второй скрипки вид был хуже некуда, но первая скрипка, человек невероятной для своего возраста выносливости, на пару с женой сыграл дуэт Фрица Крейслера. Скрипач, встречаясь с женой глазами, улыбался ей, и женщины вокруг меня оборачивались друг к другу и с придыханием шептали:
— Как он смотрит на жену.
Отец гайдновский квартет почти целиком проспал, но, когда страстный крейслеровский дуэт подошел к концу, вскочил и, присоединясь к общему хору, сказал:
— Прекрасно! Просто прекрасно!
— Герман, — сказал Билл — он с трудом поднялся со стула, — ты же чуть не умер со скуки.
— Что тебе сказать, музыку я не люблю. Но играли они прекрасно.
— Ничуть не прекрасно, Герман, — горестно сказал Билл. — А ужасно. Джек Бенни[16]
и тот играл лучше. Я иду к себе.— Да ты что, Билл. Опять за свое? Опять хочешь засесть с мороженым перед телевизором? Смотри, здесь Эстелл, — и он указал на администратора: она оживленно разговаривала с женой первой скрипки, та все еще сидела за роялем и, хотя никто не слушал ее, что-то наигрывала. Публика боялась слушать. Она даже не стала аплодировать, когда крейслеровский дуэт окончился: боялись, что за ним последует продолжение.
— Поговори с Эстелл, ну что тебе стоит? — упрашивал отец Билла.
— Герман, я поднимаюсь к себе.
— Билл, ты же взрослый человек, тебе восемьдесят шесть — ты что, не можешь поговорить с женщиной?
Но Билл, помахав мне рукой, направился к столу с угощением — хотел унести, завернув в салфетку, кусок торта и съесть его с мороженым, пока будет смотреть матч.
— Ну и что мне с ним делать? — спросил отец, когда мы затесались в толпу у стола с угощением.
— Ничего, а зачем что-то делать? — легковесно предложил я. — Зачем, лучше оставь его в покое.
— Чтобы он умер от одиночества? Чтобы сидел каждый вечер один как перст? Да ни за что.