В тот день на прогулке, пока я медленно-премедленно обводил отца вокруг квартала, я не смог сказать ему, хотя мне и очень хотелось и хотя признание ошибки основательно смирило бы мою гордыню, что был бы рад, если бы он перераспределил наследство и вернул мне ту долю состояния, которую первоначально завещал. Во-первых, потому что несколько лет назад брат поставил свою подпись под сбергательной книжкой, чтобы иметь возможность распоряжаться общим счетом, знал об изменениях в завещании, а тридцать и даже сорок тысяч долларов, на мой взгляд, не стоили того, чтобы развязать семейную свару или породить ядовитые чувства, как правило, неизменно связанные с наследственными распоряжениями. Ну и гордость — если хотите, гордыню — тоже не скинешь со счета. Короче говоря, примерно по тем же причинам, которые, по всей видимости, побудили меня сначала попросить отца оставить деньги другим членам семьи, теперь я не мог заставить себя взять свою просьбу назад.
Вот и думайте: учимся ли мы на своих ошибках.
«Пусть так, — думал я. — За то, чтобы — в который раз — понять, что ты, как за тобою водится, опять поднялся на ходули и свалял дурака, таких денег, пожалуй что, и не жалко».
Впрочем, если предъявить права на мою долю этих денег слишком поздно — или слишком трудно, — я хочу получить что-то взамен и знаю что. Но тут обнаружилось, что даже
— Расскажи о дедовой бритвенной кружке, — сказал я. — Я рассматривал ее в ванной. Где была его парикмахерская? Ты помнишь?
— Помню, как не помнить. На Бэнк-стрит. За площадью Уоллеса, на углу, там еще раньше была немецкая больница. Когда я был совсем маленький, мы ходили в парикмахерскую на Бэнк-стрит — меня стригли, а отца брили. На кружке стояла надпись «С. Рот», ну и эта, как ее, дата, и отец держал кружку в парикмахерской.
— Как она к тебе перешла?
— Как перешла? Дельный вопрос. Дай-ка вспомнить. Да нет, она ко мне не перешла. Дело было не так. Я взял ее у Эда, моего брата. Когда мы переехали с Ратжерс-стрит на Хантердонстрит, папа перенес кружку в парикмахерскую на углу Джонсон-авеню и Эйвон-авеню, после смерти папы ее взял Эд, ну а после смерти Эда — я. По-моему, больше никакого нследства я не получил. Да и ее я получил не по наследству. А просто взял.
— Тебе хотелось ее иметь, — сказал я.
— Хотелось, — прыснул он. — С самого раннего детства.
— Знаешь что? — сказал я. — Мне тоже.
Он улыбнулся той половиной рта, которую не сковало параличом.
— Помнишь, когда мы с мамой приехали к тебе в Рим погостить, ты повел меня в парикмахерскую побриться.
— Верно. На виа Джулиа, в крохотную парикмахерскую с тесным зальчиком. Пожалуй, лучшего времени за весь тот год у меня не было, — сказал я, вспомнив, какие супружеские баталии велись изо дня в день в квартирешке на виа ди Сант-Элиджио, за углом от виа Джулиа, где я на редкость несчастливо обитал со своей на редкость несчастливой женой и где мы перебивались на мою Гуггенхаймовскую стипендию в три тысячи двести долларов. — Днем, кончив работать, я шел на угол — бриться. Парикмахера звали Гуильельмо. Говорил Гуильельмо исключительно о Кэриле Чессмане[24]
. Он гордился своим знанием английского. Когда я входил, он неизменно приветствовал меня: «С днем рождения вас, маэстро, Четвертое июля[25]». Горячие полотенца, пышная кисточка для бритья, опасная бритва, а под конец массаж с гаммамелисом — и за все про все пятнадцать центов, 1960 год, — сказал я. — Ты тогда был всего года на два старше, чем я теперь.— Я ходил бриться с Биллом Эйзенстадтом, да упокоится он с миром. Помнишь Билла?
— А то нет. И Билла, и Лил, и их сына Хауи.
— В парикмахерскую на площади Клинтона, за углом средней школы. Бритье обходилось в четвертак. Только Билл мог отыскать парикмахерскую, где бритье обходилось в четвертак.
После Билла Эйзенстадта он вызвал призраки Эйба Блоха, Макса Фельда, Сэма Кэя и Дж. М. Коэна — культовых фигур моего раннего детства, страховых агентов, работавших с ним в «Метрополитен», — по пятницам они вечерами играли в безик у нас на кухне, вместе с ними, их женами и детьми мы выезжали на пикники в День поминовения[26]
в резервацию Саут-Маунтин — это были пешие воины, с которыми он собирал взносы, обходя от двери к двери дома «цветных дебиторов» в бесписьменных ньюаркских районах, домой они возвращались затемно в одежде, насквозь пропитавшейся прогорклым запахом растительного масла.— Попадались такие цветные семьи, — это отец рассказывал мне сейчас, — которые выплачивали взносы и двадцать, и тридцать лет после того, как застрахованный член семьи умер. По три цента в неделю. Вот какие взносы мы собирали.
— Как получалось, что они выплачивали взносы и после смерти?
— Они не сообщали об этом агентам. Кто-то из семьи умирал, но об этом не упоминали. Раз страховой агент приходит — значит, надо платить.