Следующий день провожу с Энрике Хиль Хильбертом… Написал фамилию и имя и ощутил, насколько трудно определить одной фразой этого человека. Выдающийся, может быть, самый большой эквадорский писатель XX века. Несгибаемый революционер, прошедший через пытки и тюрьмы и никогда не дрогнувший, не опустивший перед палачами головы. Коммунист, секретарь Центрального Комитета партии. Верный друг нашей страны: в сорок первом году, бросая вызов равнодушию гуаякильских интеллектуалов и злорадству («Ну, уж теперь-то с коммунизмом будет покончено раз и навсегда!») мещан, он выступил со страстным призывом к солидарности с далекой Советской страной. Забегая вперед, могу сейчас вспомнить и о том, что три десятилетия спустя, в конце семьдесят второго, в своем последнем публичном выступлении уже неизлечимо больной «товарищ Энрике» говорил о солидарности с народом Вьетнама.
Встретиться с Энрике Хиль Хильбертом в Гуаякиле в те годы было равнозначно тому, что побывать у Жоржи Амаду в Баие или у Луи Арагона в Париже. И до сих пор я благодарен Пепе за «протекцию», благодаря которой Энрике уделил мне так много времени. Почти целый день! И не просто побеседовал с молодым советским журналистом, а даже взял меня с собой в поездку на банановые плантации.
Получилось все это как-то стремительно: Пепе позвонил Хильберту, попросил найти полчасика для встречи с компаньеро из Москвы. И Энрике сказал, что у него завтра кое-какие дела в Дуране, на том берегу Гуаяса, и если компаньеро не возражает, он готов захватить меня с собой. В дороге побеседуем. Еще бы я возражал!
В восемь утра мы уже на пароме: переправляемся вместе с нашим «фольксвагеном» на другой берег. Энрике сравнительно быстро улаживает свои дела в Дуране, потом везет меня дальше на юго-восток, куда-то в сторону Куэнки. Едем по ухабистому, вдребезги разбитому шоссе километров тридцать или сорок. Жара и пыль. Движения на дороге почти никакого. Лишь где-то далеко позади трясется, то исчезая за поворотом, то появляясь вновь в клубах пыли, серый «шевроле». Не та ли это машина, что стояла вчера у корпункта ТАСС?.. Изредка обгоняем повозки, влекомые неторопливыми мулами, и еще реже прижмет нас к обочине, вскрикнув угрожающе сиреной, встречный громадный банановоз.
Свернув с шоссе на земляную проселочную то ли дорогу, то ли тропу, въезжаем в густой банановый лес. Гигантские листья ложатся на ветровое стекло, мягко поглаживают крышу машины, шелестят, словно увещевая не забираться слишком глубоко: если пойдет дождь, нам отсюда не выбраться. Сопровождаемые этим шуршанием, словно шепотом, еще с километр примерно, ныряем мы по ухабам. «Шевроле» отстал, его уже нет.
Неожиданно оказываемся на плантации, где резка плодов идет полным ходом. Вот они: грозди — «расимос». Доллар за штуку здесь. Сорок долларов — в Штатах. А вся разница — в сейфах «Юнайтед фрут». Все прочитанные книги и статьи о банановом деле, о тяжести этого труда словно обретают плоть, когда ты видишь это вблизи, а не из окна автобуса.
Нет в Эквадоре более тяжкой работы: каждую «расимо», а они ведь могут весить более сорока килограммов, нужно очень аккуратно срезать иногда на пяти-, а то и семиметровой высоте. Потом спустить ее на плечи и бережно, чтобы не помять ни один плод, отнести на несколько километров, к дороге. И это — при убийственном зное и влажности, когда и без ноши идти под солнцем — пытка…
На месте погрузки, куда подходят грузовики — «Бананерос», грозди аккуратно поднимаются в кузов, прокладываются мягкой пальмовой щепой. Отсюда их везут прямо в гуаякильский порт. А там приемщики, прежде чем разрешить упаковку «товара» в картонные коробки, придирчиво проверяют его, выкидывая «расимос», которые им кажутся «перезрелыми» или «помятыми». Тридцать процентов, а то и всю половину. Это так называемое «речасо» — «брак». Его можно сбросить в реку или оставить гнить на берегу: другого покупателя на этот товар нет.
Пройдя сотню метров, останавливаемся у крохотных лачуг. Кажется, что от пронзительных, словно лазер, лучей солнца такая хижина может вспыхнуть в любую минуту. И если она не загорается, то только потому, что слишком уж влажен воздух. Полуголые детишки, усталые беременные женщины в мокрых от пота платьях глядят на нас с недоверчивой подозрительностью. Потом кто-то узнает Энрике, и недоверие проходит. Можно поговорить, осмотреться. Хотя осматривать тут вроде бы нечего: в хижине, куда мы входим, нет ничего, хотя бы отдаленно напоминающего мебель. Одежда висит прямо на стене, посуда стоит на полу. Под полом сквозь щели видна зарывшаяся в пыль свинья, тоже изнывающая от зноя. В углу против входа — обрамленная бумажными цветами открытка с изображением святой девы. Под ней на полу — транзистор. Наклоняюсь, поднимаю. Аппарат дешевый, но оснащен коротковолновыми диапазонами: 19, 25, 31 метр. Энрике утвердительно кивает головой: да, такой приемник может принимать передачи из Москвы.