Не понимая, что происходит, но чувствуя, что именно я служу причиной этого необъяснимого возбуждения, делаю несколько шагов назад.
Старушка заметно успокаивается. Лейтенант встряхивает легонько ее за плечи:
— Так в чем же все-таки дело?
— Они… Они… — шепчет старушка, показывая глазами в нашу сторону.
— Ну что они?
— Они… правда русские?
— Да, конечно, а что? — спрашивает лейтенант.
— Да, да, мы — русские, — подтверждаю с самой искренней и доброй улыбкой, на которую только способен. И делаю шаг вперед, пытаясь восстановить атмосферу дружелюбия и мирного сосуществования. Увы, бабуся вновь вцепляется в рукав лейтенанта и опять пытается спрятаться за его спину. Я останавливаюсь. Она успокаивается.
— Черт знает что! — горячится Мендонса. — Ты объяснишь мне наконец, мать, что с тобой происходит?
— Так ведь… — Старушка встает на цыпочки и что-то шепчет в лейтенантское ухо. Шепчет истово и жестикулирует рукой. Мендонса слушает ее и вдруг разражается хохотом.
— Ну, мать…
Я вопросительно смотрю на него. Он нежно обнимает старушку за плечи и говорит ей:
— Не бойся, я точно знаю, что они не привезли с собой шприц.
Потом объясняет мне:
— Видишь ли, местный священник говорил им, что в России введен закон: «Кто не работает, тот не ест».
— Все правильно, — говорю.
— Правильно-то правильно, — говорит Мендонса, — но святой отец пояснил им, что в соответствии с этим законом в Советской России каждому человеку, когда ему исполняется шестьдесят лет и он перестает быть трудоспособным, врачи делают укол за ухо, чтобы он, раз уж не может работать, безболезненно отправлялся в лучший мир и не мешал трудящимся, не висел у них на шее. Вот так…
Поскольку я не проявляю видимых признаков агрессивности, бабушка успокаивается, отпускает руку Мендонсы и отряхивает с подола пыль. Потом внимательно глядит на меня, на стоящего поодаль Алексея с камерой и на мою жену, соображая что-то про себя. И говорит лейтенанту уже не на ухо, а осмелев, во весь голос:
— Пожалуй, однако, ты меня обманул, сынок: они — не русские.
— Это почему же ты так думаешь?
— А как же? Ты посмотри на них: одеты они очень прилично и каждый по-разному. У этого рубаха синяя, а у того, что там, сзади, серая.
— Ну и что?
— А то, — назидательно ответствует окончательно пришедшая в себя бабуся, — что падре наш рассказывал, как в России государство выдает каждому из людей одинаковую одежду раз в год: рубаху, штаны и пиджак. Одного цвета. А та сеньора, — она кивнула головой в сторону жены, — так она вообще одета, как наши городские. Разве так бывает в России?
И она глядит на лейтенанта чистым, незамутненным взором, словно отказываясь принимать его неуместную шутку о русских, вдруг появившихся на этой мирной, богобоязненной земле.
…Не буду рассказывать о том, каких трудов стоило нам убедить старушку в том, что хотя мы и впрямь являемся русскими, но никакой опасности для нее самой и ее земляков не представляем. Вспомнилась она мне, когда слушал я спокойную, рассудительную речь крестьянина с японским зонтиком у могилы Салазара. И подумалось: сколько же таких гадостей и мерзостей ежедневно и ежечасно рассказывается о нас во всем мире! Сколько нетерпимости и ненависти к русским прививают темным людям батюшки с амвонов и ораторы с трибун, телевизионные комментаторы и кинематографические джеймсы бонды… И поэтому нет ничего удивительного в том, что когда в далеком Лиссабоне случилась шумная и непонятная «революция гвоздик», рухнул руководимый «твердой рукой» привычный мир, в котором «был порядок», эти вскармливаемые годами и десятилетиями чувства, эти дикости, засаживаемые в головы школьников и старух, ожили здесь, на португальском Севере — в Санта Комбе, в Брагансе, в Браге. Ожили и вскипели благородным гневом.
…Распрощавшись с крестьянином, оставшимся у кладбища в Санта Комбе, мы проехали через этот городок, задержавшись на несколько мгновений у оплетенного виноградными лозами маленького одноэтажного домика под красной черепицей. Домик скромный и простой: одна дверь, три или четыре окна. В нем родился и жил в юности человек, покоящийся теперь под уже знакомой нам серой плитой. Домик этот — не единственная в Санта Комбе память о знатном земляке, ухитрившемся побить все европейские рекорды по долголетию пребывания у власти. В центре города, рядом с высокой голубой пинией перед зданием Дворца правосудия стоит его статуя. Если говорить точнее, не «стоит», а «сидит»: диктатор высечен из гранита сидящим на широкой скамье-пьедестале без спинки. Уверенно, по-хозяйски расставил он ноги и оперся руками о пьедестал. Голова его была чуть наклонена вперед, и полуприкрытые веками глаза смотрели не на прохожих, а куда-то внутрь самого себя…