И вот теперь лампы погашены, камера и магнитофон уложены в кофры, беседа идет вроде бы о событиях и вещах второстепенных, а сидящий передо мной человек вдруг раскрывается в каком-то ином, неожиданном ракурсе. И жалко, что нельзя снова включить магнитофон, чтобы записать этот, уже не энергичный и напористый, а усталый и неторопливый голос: я знаю, что, включив магнитофон, спугну его, и он перестанет размышлять вслух и вновь начнет говорить быстро и гладко.
— Так трудно мириться с предательством социалистов… Казалось, с ними можно идти до конца. А когда дело дошло до решающего момента, когда нужно уже не говорить о социализме, а строить его, они струсили. Нет, не все, конечно. Я говорю о лидерах, об этих «камарадаш» в галстуках и белых сорочках, которые заседают в их ЦК на Ларго ду Рато в столице. Они только называют себя социалистами. А на самом деле их «социализм» — это капитализм, замаскированный красивыми словами о демократии, свободе и равенстве. Все мы знаем, что среди рядовых социалистов, в низах их партии есть немало хороших людей, честных борцов, настоящих революционеров. Но те сеньоры в Лиссабоне…
Он качает головой. Его легко понять: человеку, прошедшему самые страшные застенки, изведавшему пытки, бежавшему из тюрем и всю жизнь сражавшемуся с фашизмом, претит мелочная бюрократическая суета, в которой увязают многие из тех, кого он считал настоящими бойцами. Дискуссии, переговоры, сопоставление позиций, терпеливая разъяснительная работа с колеблющимися и нерешительными, с теми, кого можно привлечь, кто пока не до конца понимает цели и задачи революции, — все это где-то в глубине души раздражает его. Он — трибун. Он хоть сейчас готов в бой. А уточнять платформы, убеждать сомневающихся, наводить мосты и искать взаимопонимания с возможными союзниками — это не по нему.
И мне жалко, что телезрители увидят лишь одну сторону этого могучего, горячего характера: бодрость, уверенность в себе и в своих товарищах, готовность идти до конца и хоть сейчас отдать свою жизнь за народ, за родину и революцию. И не увидят его таким, каким вижу его я за этим поздним ужином: сосредоточенным, ушедшим в воспоминания, спорящим с самим собой.
— Кем я только не был в начале жизни: моряком, токарем, музыкантом (играл на кларнете и саксофоне), потом стал водителем такси. Кстати, это очень помогло мне в партийной работе: в моей машине устраивались заседания подпольного секретариата ЦК.
…Я слушаю его с благоговением, ибо хорошо понимаю, что за человек передо мной. О нем можно писать книги со множеством восклицательных знаков на каждой странице. И снимать нескончаемые телевизионные сериалы, от которых зритель не сможет оторваться. Ведь вся его жизнь — это легенда, ставшая явью. Сейчас, когда мы беседуем с ним, ему шестьдесят семь. Сорок четыре из них он — в партии, причем почти половину этого срока — двадцать один год — в подполье, а семнадцать — в тюрьмах и концлагерях. Полузакрыв глаза и откинувшись на спинку стула, он вспоминает свои первые шаги по этому пути. Первые конспиративные встречи, первый арест, первый побег:
— Меня привели в казарму, и когда этот гад (имеется в виду, естественно, полицейский, который его задержал), захлопнув дверь, отошел, чтобы взять ключ, я подумал: «Или сейчас, или никогда!» Открываю дверь, которая пока еще не заперта, а тут опять появляется он. И ко мне! Я швыряю ему под ноги койку, он падает, я — в коридор, на двор, сзади выстрелы, я — за угол, а часовые кричат: «Эй, парень, давай сюда! Уходи через забор!» И отворачиваются… Тогда еще попадались часовые, которые не стреляли в нас. Потом уже такого не было.
Еще через несколько недель ему снова пришлось стать героем ситуации, сравнимой с кинематографическими подвигами какого-нибудь Фанфана-Тюльпана:
— Уходил от полицейских по лиссабонским крышам. Они стреляют, а я себе прыгаю с одной крыши на другую, — улыбается он. — Молодой еще был, здоровый. Бегу, присяду за трубой, дам три-четыре выстрела — и снова бежать. Целый квартал прошел по крышам. И ушел-таки от них. Вот что значит молодость!
…Слушая его, я стараюсь накрепко врезать в память все, что он говорит. Нужно запомнить это хотя бы до вечера, когда вернусь в гостиницу, и все это можно будет записать в блокнот. А если вытащить блокнот сейчас, то он засмеется и скажет, что ничего особенного в том, что он делал, нет. «У нас в партии таких, как я, сотни…»
Слушаю Пиреса Жоржи и стараюсь запомнить, как еще в начале 30-х отсидел он, точнее говоря, отработал свою первую каторгу в Анголе. Как в тридцать шестом отправился выполнять специальное задание партии в республиканскую Испанию: появились надежды, что ветер революционных бурь занесет семена надежды из Испании на берега Тежу и Доуру, и для этого нужно было крепить связи с соратниками Хосе Диаса и Долорес Ибаррури.
На обратном пути из Мадрида попал в лапы полиции, был выдан ПИДЕ, отправлен в тюрьму на Азорские острова. Еще семь лет за решеткой…