Приехали поэты, элита называется. На пять дней. Продлиться не разрешили. Почему? А чёрт его знает, почему. Москва не разрешила, и всё! А что я успел за эти пять дней? Ничего. Только с Виталием пообщался. Стоило, конечно, хотя я так и не понял, как ему тут живётся. Кажется, не очень, но почему-то весел. А я зол, на всё и всех. А поэты озабочены, бегают по «Лафайетам». Один только Евтушенко заглядывает в книжные магазины. Кроме туфель из пупыристой страусовой кожи, на высоких ковбойских каблуках, купил полного Набокова у Каплана. А Вознесенский не приехал, звонил из Лондона, очень сожалеет, но задерживают студенты, то ли оксфордские, то ли кембриджские. А на самом деле боится, что аплодисментов будет меньше, чем у Женьки. А тот только рад, тоже побаивается соперника. А перекрыл всех Булат — ему больше всех хлопали.
Без пяти три. Надо идти.
Куда?
В «Эглон»…
Все уже набивают свои чемоданы, ругаясь, что не влезает. А я, дурак, везу какого-то нубийского божка, два тома Юрия Анненкова да подаренный мне Виталием «Адлер». И это всё? — спросят в Москве. Всё, — совру я, — остальное пропил! Зачем эта ложь, непонятно. Как будто Виталий разрешил бы мне хоть франк потратить на спиртное.
Хорошо или плохо Виталию — вот чего я до сих пор не пойму. Свобода свободой, но…
Я спросил его как-то, скучает ли он по дому. Он не сразу ответил.
— Ну, как тебе сказать? Скучаю, конечно.
— По берёзкам или по ханыгам?
Он рассмеялся, сверкнул своими фербенковскими зубами.
— И по тем, и по тем, и по тебе, гаду. Друзей-то здесь нет…
Вот тут-то мы и распили последнюю поллитровку, ту самую, под названием «Staraya datcha».
— Какие ж это друзья? Так, знакомые, приятели, за стаканчиком вина. Водки французы не пьют, а русские, сам знаешь, не лучший из вариантов… Но главное не это. Казалось мне всегда, что в Москве у меня миллион друзей. Закадычных, полузакадычных, любимых девочек, назовём их так, хотя они давно уже не девочки, да и я не такой уж мальчик. Короче — некая привычная, необходимая тебе среда. И ты в ней, как рыба в воде. А потом уже семья. Ты ж меня знаешь, я не ахти какой семьянин, холостяк по натуре. Ну и вот…
Он стал вдруг серьёзен. Разлил по стаканам.
— Уехал-то я из России не только потому, что обрыдло это свинство и захотелось глотнуть чего-то там свеженького… Начались партсобрания, где стали меня песочить, и телефон-то умолк. И за столиком в ЦДЛ сидишь один, разве ты только подойдёшь. Анчар, и всё… И птица не летит, и тигр нейдёт, лишь вихорь чёрный… Вы не сердитесь на меня, Виталий Сергеевич, сказала мне одна весьма порядочная дама, свой срок в своё время, не ахти какой, но отсидевшая, потом реабилитированная, но в партию восстанавливаться не захотевшая, одним словом, весьма достойная дама… Так вот, не сердитесь на меня, Виталий Сергеевич, говорит, но у меня сын подрастает, ему семнадцать лет, и я не хочу, короче: вы должны сами понимать. И я понял. Вот так-то, дорогой Виктор Платонович… А берёзки? Их тут полно. «Було» называются. А вот как плакучая или кудрявая, не знаю. Может, её-то и нет. Ну и хрен с ней, зато… Что зато? Вика, дорогой мой Викуля, поверь мне, не мучает меня совесть. Ну вот нисколечко. Прозрачна и чиста, как слеза младенца. Были бы у меня сын, дочь, другой вопрос. А так жене посылаю барахлишко, то с тем, то с другим. Сюда вызывать не собираюсь. И оба мы довольны. Я в большей, она, очевидно, в меньшей степени, но с работы её не прогнали, директриса у неё хорошая, думаю, кое-что и ей перепадает из моих гостинцев. К слову, тебя ничем отягощать не буду, недавно была оказия, послал очередную партию кофточек…
К этому вопросу мы больше не возвращались, пошли шататься по Парижу.
Анчар… Прокажённый… Как всё это мне знакомо.
Страна не-героев. Великая страна вечно озирающихся, вздрагивающих от каждого окрика, ничему не верящих людей.
Сахаровых единицы… Где Гастелло? Где? Только на войне? Миру мир! А оказывается, постыднее его ничего нет. У меня, видите ли, сын подрастает…
Но эта хоть не врёт, а остальные?
Евтушенко. Когда-то мы все его любили, властитель дум молодёжи, а теперь ночами, видите ли, не спит, нейтронная бомба покоя не даёт.
И Рождественский тоже здесь, в Париже, по телевидению выступал — прорвался-таки. Я горжусь, что я советский поэт, сказал он, мне стыдно за Солженицына, который променял Родину на толстую пачку долларов и сомнительную славу… Тьфу! А я не пошёл на телевидение, хотя мне и не предлагали. А если бы предложили? О Солженицыне, конечно, тоже спросили бы, а что я, уважаемый писатель, участник Сталинградской битвы, отвечу? А? А ещё медаль «За отвагу» в Сталинграде получил.
Оторвался я от букинистов и пошёл на цветочный рынок. Розы, сирень, громадные кусты сирени, ирисы всех цветов, то огненно-красные, белые, розовые, жёлтые и чёрные тюльпаны, двухметровые гладиолусы, какие-то африканские, неведомые, с красными толстыми, точно из носорожьей кожи, лепестками.