Пантелей Пенда, вспомнив, сколько нагрешил от Туруханского зимовья, после исповеди у троицкого монаха, горько усмехнулся над собой: хотел в неведомом краю прежние грехи отслужить — только новые нажил.
Выслушал его Ермоген, корить не стал. Покряхтел, повздыхал и перекрестил повинную голову. Ободренный, что отпущены грехи казаку, шагнул к нему Угрюмка, и прилип язык к небу. Монах вкрадчиво зашептал на ухо, помогая вспомнить, что тяжко замшело на душе и сулило забыться со дня на день. Как при первой встрече с шаманом Газейкой, вдруг одряхлели руки, перехватило дыхание, сам собой развязался язык и понес околесицу, обличая греховное свое тело. Угрюмка сам себя увидел по-новому: нечаянно испугался и устыдился.
Отойдя от пня, он будто очухался: стряхнув с глаз морок, почувствовал обиду на монаха, захотелось еще раз подойти и объяснить, что все совсем не так, как тот понял, а по-другому. Но он только хмуро вышагивал взад-вперед, попинывая камни, пока передовщик не отправил его за дровами для костра.
Наутро, после литургии на антиминсе, на платке со вшитыми частицами мощей и с изображением Иисуса Христа во гробе монахи служили литургию, причащали, а после того крестили Синеуля. Крещение, данное ему Лукой на Тунгуске-реке, они не признали. И достались тунгусу в помощь святой покровитель Мина и крестное имя его.
Вздыхая и сомневаясь, иеродьякон выстругал Синеульке-Мине крест поменьше, а Гермоген все поглядывал, по силам ли носить его новокресту. Промышленные в голос уверяли, что два года тунгус таскал полуаршинный крест, правда, неосвященный. Покачав головой, иеромонах с молитвами освятил новый крест и надел на шею раба Божьего Мины.
Приобщившись к Господу душой и телом, ватажные радостно заспешили в путь. Монахи предлагали пожить с ними в чистоте хотя бы до Иванова дня, но только передовщик да новокрест Синеуль-Мина не возражали. Остальные находили множество причин, по которым нужно было торопиться с отплытием. И стали промышленные люди душевно прощаться с миссионерами. А те наказывали на Иванов день бесовских песен не петь, игрищ не играть, нечисть не призывать.
Искренно обещали ватажные помнить их слова. Разделили на две половины остатки проса, отдали часть монахам, жившим на одной рыбе. В полдень они поплыли по реке на стругах, и долго еще видны им были одинокие люди на яру.
— Сдам вас главным пайщикам, — хмурясь, ворчал передовщик, — и догоню. С ними пойду. Вдруг и отслужу свои грехи великие.
Струги плыли мимо высоких, покрытых густым лесом берегов. На них часто виднелись тунгусские стойбища, но не было больше нужды приставать к берегу и вызнавать путь. От зари до зари гребцы налегали на весла, спешили к закату и убегали от здешней осени.
Люди в судах горячо обсуждали услышанные от монахов новости: будто ныне царским указом велено заводить при острогах кружечные дворы для прилюдного питья вина и для веселья. По избам же да по балаганам держать хмельное запрещалось. И удивлялись они новым порядкам: искони на Руси погрешали тайно и стыдливо, а тут понуждали пить и гулять напоказ.
Сказывали старики: у кого глаз остер да слух тонок, тот много чего может увидеть и услышать в ночь на Аграфену-купальницу. Говорили, будто впотьмах деревья ходят, меняя места, травинка с травинкой, листок с листком перешептываются, звери и птицы человеческими голосами перекликаются.
Вот и догорела зорька вечерняя, вышел на небо ясный месяц, весело заблистал среди звезд. Поглядывая на них, ватажные долго сидели у костра, слушая и рассказывая запомнившиеся от дедов былины да всякие небылицы об этой чудной ночи.
А она была тиха и тепла, привычно попискивали комары. Наконец сон стал морить усталых людей. А сны-то на Аграфену — все вещие. Дозорный со слипавшимися глазами ронял голову, вздрагивал, тут же приходя в себя, и уже успевал увидеть мелькнувший знак.
Утренняя роса — добрая слеза. Ею лес умывается, с ноченькой прощается. Но не было росы на рассвете. Не было и дождя. Первыми проснулись старики. Громко зевая, подбросили дров, раздули огонь, положили на него зеленой хвои для дымокура. Чуть обогревшись, пошли к реке, стали окунаться, фыркая и крестясь: они знали цену телесному здоровью, им нельзя было пропустить Аграфенино утро.
И началась потеха. Сонного Синеульку-новокреста окатили водой. Он долго орал, не понимая, в каком из трех миров находится его крещеная душа. Голые и озябшие, промышленные бежали от воды к кострам и дымокурам, на ходу в две руки отмахивались от комаров.
Поднялись и молодые. Посидели, вспоминая вещие сны. Зябко ежась, пошли к реке для очищения души и тела. А после купания щедро топили старые нательные рубахи, чтобы со сношенным бельем избавиться от хворей и напастей да поскорей обзавестись новым.
Из остатков проса ватажные сварили обетную кашу. Подсластить ее было нечем, присолить тоже. Не беда — впереди на пути был острог, а в мешках сорока дорогой рухляди. Обетная каша казалась подслащенной и подсоленной уже тем, что крупа кончалась.