Леса Мадхья-Прадеша, где произрастают все зубочистки, с виду ничем не отличались бы от лесов Нью-Гемпшира, если убрать с горизонта призрачно-голубые силуэты последних северных гор. Леса были зеленые, буйные — лесники явно за ними не ухаживал и — со множеством заросших оврагов и текущих под сенью ветвей ручьев, но на второй день в воздухе прибавилось пыли, и Нью-Гемпшир уступил место индийскому зною и индийскому воздуху. Пыль оседала на окне и просачивалась внутрь вагона, припорошив мою карту, трубку, очки и блокнот, мой новый запас книг («Изгнанники» Джойса, стихи Браунинга, «Тесный угол» Сомерсета Моэма). Пыль облепила тонким слоем мое лицо, одела зеркало в пушистый чехол; пластмассовая лавка из-за нее стала колючей, а пол поскрипывал. Из-за жары окно приходилось держать чуть-чуть приоткрытым, но расплатой за этот сквозняк был поток удушливой пыли с равнин Центральной Индии.
Днем, в Нагпуре, мой сосед по купе (инженер с необычайным шрамом на груди) сказал: «Здесь есть дикий народ, называется гонды. Они очень странные. Одна женщина может иметь четыре или пять мужей. И взаимно наоборот».
На станции я купил четыре апельсина, переписал в блокнот рекламу гороскопов с вывески («Жените своих дочерей всего за 12 рупий»), накричал на какого-то плюгавого типа, который издевался над нищим, и прочел в своем справочнике главку о Нагпуре (названного в честь реки Наг, на которой он стоит):
«Здесь живет много коренных жителей, которых называют „гонды“. Гонды из горных племен отличаются черным цветом кожи, плоскими носами и толстыми губами. Их обычный наряд — кусок материи, обернутый вокруг талии. Религиозные верования варьируются от деревни к деревне. Почти все поклоняются божествам оспы и холеры, сохраняются рудименты культа змей».
К моему облегчению, раздался свисток, и мы продолжили путь. Инженер читал нагпурскую газету, я же съел нагпурские апельсины и прилег вздремнуть. А проснувшись, увидел нечто экстраординарное — первые после отъезда из Англии дождевые облака. В сумерках близ границы южного штата Андхра-Прадеш над горизонтом висели крупные синевато-серые, с черной каймой тучи. Мы ехали в их сторону по местности, где только что прошел ливень: на небольших станциях все было забрызгано грязью, у шлагбаумов образовались коричневые лужи, земля порыжела — запоздалый муссон поработал. Но под дождь мы попали только в Чандрапуре, станции столь крохотной и закопченной, что на картах она не указана. Здесь лило как из ведра, и стрелочники у путей прыгали с кочки на кочку, размахивая мокрыми флажками. Люди, стоявшие на перроне, разглядывали нас из-под огромных черных зонтиков, блестящих от воды. Под ливень выскочило несколько торговцев, предлагая пассажирам бананы.
С перрона под дождь выползла женщина. Казалось, она ранена: она ползла на четвереньках, медленно приближаясь к поезду — ко мне. Я увидел, что ее позвоночник искорежен полиомиелитом; колени у нее были обвязаны тряпками, а в руках она сжимала деревяшки, которыми упиралась в землю. С мучительной медлительностью она перебралась через рельсы и, оказавшись у двери вагона, подняла глаза. Ее улыбка завораживала: сияющее лицо молодой девушки на изломанном теле. Опираясь на одну руку, она в терпеливом ожидании протянула ко мне другую; по ее лицу струился дождь, одежда вымокла до нитки. Пока я искал в карманах деньги, поезд тронулся, и я был вынужден швырнуть пригоршню рупий прямо на полузатопленную колею.
На следующей остановке ко мне пристал другой нищий — мальчик лет десяти в аккуратной рубашке и шортах. Умоляюще глядя на меня, он выпалил: «Пожалуйста, сэр, дайте мне денег. Мои отец и мать уже два дня находятся на станции. Они лишены средств. У них нет еды. У отца нет работы, у матери рваная одежда. Нам надо срочно попасть в Дели, и если вы дадите мне одну или две рупии, мы сможем поехать».
— Поезд отходит. Тебе лучше сойти.
Он снова произнес: «Пожалуйста, сэр, дайте мне денег. Мои отец и мать…» — и вновь, словно робот, отбарабанил заученный текст. Я снова предупредил его, чтобы он сошел с поезда, но было ясно, что английского он не знает. Я ушел в купе.