Я прерву описания восточной окраины империи и чуть забегу вперед в рассуждениях о том, что в России не ценится – и никогда не ценилось – прошедшее время вообще, а недавнее прошедшее особенно.
Думаю, причины этого феномена объективны. Например, структура языка с единственным прошедшим временем. Для сравнения: в английском шесть прошедших времен, во французском устном – пять, в письменном – снова шесть, причем в обоих присутствует прошедшее ближайшее (pass'e imm'ediat).
Или архитектура, которая, как известно, «каменная летопись», – но каковая в России, краю лесов, всегда была летописью недолговечной, деревянной. Это в Европе, где леса извели к средним векам, строили из камня: там и сегодня видно, как из романской базилики прорастает готический собор, упираясь в барочный фасад. А у нас даже в Петербурге, который «Петра творенье», от петровских лет уцелел десяток зданий, ибо не то что деревянные дома, но и деревянные дворцы и церкви раскатывались по бревнышку с легкостью необыкновенной.
Русская история выстраивалась аналогично: то выводилась от Рюрика, то отрицалась, то вновь обрастала новодельными (элитными, полагаю) князьями, графьями, казаками в крестах. Впрочем, я не об этом, а о следствии из этого. Если история не слишком ценна, то она оставляет после себя мало материальных следов – и наоборот. Я вот долго думал, что у нас хил рынок антиквариата из-за войн да революций, а теперь понимаю, что нет. В Германии, порушенной сильнее СССР, антикварного добра сохранилось куда больше. Просто у нас вещи, чуть состарятся, отправляются на помойку: то есть не обретают новую цену, цену времени, а теряют в глазах обладателя всякую. Все эти пузатые холодильники «ЗиЛ», проигрыватели «Аккорд», часы «Победа», газеты с праздничным первомайским приветом и секретарем обкома в пыжиковой шапке на трибуне на первой полосе. Культурный слой не накапливается, а уничтожается – и затем, в отсутствие слоя, история не реконструируется, а подтасовывается под нужды момента…
Ну, а теперь снова во Владивосток.
Мне там повезло.
У меня там случился гид, Вергилий, сталкер.
Его звали Виктором, он был замдиректора в местном музее. Я заметил, что молодые люди, что называется, с сердцем и умом, из городов, напоминающих побитых псов, либо уж драпают во все лопатки – либо оседают капитально, утешаясь каким-нибудь редким делом, альпинизмом или рафтингом, в которое ныряют, как в океан.
Виктор был из вторых. Его океаном была история.
Без него Владивосток для меня остался бы странным городом, с полированными гранитными балясинами приморского променада, с обильно гуляющей по этому променаду местной доброжелательной гопотой (каждый третий паренек, ей-ей, внешне походил на героя «Аватара», только без хвоста; но каждый двадцатый, справедливости ради, походил на Лагутенко), с запыленными зданиями в стиле art nouveau; с сопками, с которых открывался фантастический вид на океан, но половину вида заштриховывал дым из трубы флотской кочегарки; с бельем, которое сушили под окнами. Городом, где меня без конца спрашивали, похожи ли местные женщины на проституток – я сначала вздрагивал, но потом узнал, что сатирик Задорнов по Первому каналу заявил, что-де похожи, чем вызвал бурю, и местная радиостанция «Лемма» в выпуске новостей трижды попрекнула Задорнова съеденным морским гребешком. (Опять же ради справедливости: женщины Владивостока похожи на женщин, которые недостаток средств заменяют яркостью косметики; то есть они похожи на большинство русских женщин, но не похожи на обеспеченных женщин из Парижа или Москвы).
Виктор показал мне два других – невидимых – города. Первый, конца 1910-х – начала 1920-х, вставал над снесенным корейским и полуснесенным китайским кварталами. Там был богатейший на Тихом океане рыбный рынок; там курили опиум в подвалах под казино; там шныряли полицейские облавы; там пел Вертинский вживую; там адмирал Колчак жил с возлюбленной в отеле «Версаль»; там писали стихи Асеев и Ивнев; там интервенты-японцы сменяли интервентов-англичан, а бежавшие от большевиков петербургские писатели работали на местные газеты…
Второй город был закрытым советским Владивостоком, опорной точкой Тихоокеанского флота, куда проникнуть не мог ни один иностранец, где по склянкам на кораблях сверяли городское время; где – в единственном городе страны! – секретарь обкома был никто по сравнению с комфлотом; где ночами посверкивали маслянисто в свете луны горбатые спины подводных ракетоносцев; где матросы в увольнительных расцвечивали пейзаж; где бицепсом на руке перекатывалась военно-морская мощь Союза Советских Социалистических Республик – и где каждая женщина мечтала ожидать из похода моряка.
Эта картина завораживала почище вида римского форума времена Нерона и Сенеки.