В ночь на 11 февраля Гоголь сжигает второй том поэмы. В огонь летит труд многих лет, жизнь, прожитая в этом труде и ее надежды. Хомякову, приехавшему навестить его, Гоголь говорит: «Надобно же умирать, а я уже готов и умру». Толстому он признается: «Я готовлюсь к такой страшной минуте».
Само сожжение рукописи было совершено в трезвом уме и при ясной памяти. Гоголь бросил в огонь не все бумаги, а лишь те, которые обрек уничтожению. Остались целы письма Пушкина к нему, письма Жуковского, собственные его письма. Кое-что он отложил в сторону — черновики второго тома, черновик «Размышления о божественной литургии», «Авторскую исповедь».
Сжегши бумаги, Гоголь заплакал. Он обнял присутствовавшего при этом служившего ему мальчика (Семена Григорьева) и вернулся на правую половину дома. Сожжение произошло в левой от входа половине, причем дрова в камине не разгорались. Гоголь поджигал углы тетрадей свечой, они загорались и гасли, он вновь поджигал, потом бросил в камин и ждал, когда они займутся все.
Счеты с творчеством и с жизнью были кончены.
Он уже не ел, не пил ничего, кроме воды, разбавленной красным вином, лежал на постели лицом к стене и ждал смерти. В одиннадцать часов вечера 20 февраля 1852 года он поднял голову с подушки и отчетливо произнес: «Лестницу, поскорее лестницу!» В восьмом часу утра 21 февраля его не стало. Находившаяся при Гоголе теща Погодина — единственная свидетельница его смерти — рассказывала: «По-видимому, он не страдал ночью, был тих, только к утру дыхание сделалось реже и реже и он как будто уснул».
В официальном документе о смерти коллежского асессора Гоголя было сказано, что он умер «от простуды». Другие считали, что это тиф. Терялись в догадках и врачи, лечившие Гоголя или пытавшиеся его лечить.
Душа Гоголя устала — устала бороться с собой, со слабостью телесных сил, не позволявших ему закончить его титаническую работу. Эта работа — три тома поэмы — была рассчитана на крепкого человека, на человека, который не отдал столько смолоду, сколько отдал творчеству Гоголь. Пока дух был силен, тело ему повиновалось, но дух колебнулся — и тело сразу подчинилось этому колебанию. Сомнение Гоголя в совершенстве им созданного решило все. И никакой иной болезни тут не было. Он не хотел войти в храм искусства неряшливо одетым. Но он уже и не имел сил войти в него так, как хотел бы.
За два дня до смерти его посетил Иван Васильевич Капнист.
— Верно, Николаша, ты меня не узнаешь? — спросил он, склонившись над умирающим.
— Как не знать. Вы Иван Васильевич Капнист, — ответил Гоголь. — И я прошу вас об одолжении. Не оставьте вниманием сына моего духовника, служащего у вас в канцелярии.
Смерть Гоголя всколыхнула всю Москву. К дому на Никитском шли и шли люди. Никто их не звал — это случилось само собой. Шли студенты и простой народ, дорогие шубы мешались с сукном армяков и поддевок. И. С. Тургенев писал П. Виардо из Петербурга: «Нет русского сердца, которое не обливалось бы кровью в настоящую минуту. Для нас это был более чем писатель: он раскрыл нам самих себя. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого». И он же писал С. Т. Аксакову: «Мне, право, кажется, что он умер потому, что решился, захотел умереть, что это самоубийство началось с истребления «Мертвых душ».
Гоголь не оставил после себя даже завещания, если не считать того «Завещания», которое он напечатал когда-то в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Там он писал, что просит не ставить на его могиле никакого памятника и не устраивать каких-либо торжественных похорон. «Грех себе возьмет на душу тот, — писал Гоголь, — кто станет почитать смерть мою какой-нибудь значительной или всеобщей утратой».
Но Москва иначе отнеслась к этому событию. День и ночь дежурили люди у гроба Гоголя в церкви Московского университета. Его, как почетного члена университета, решили перенести сюда. На голове Гоголя был лавровый венок, в руках — иммортели. Кто-то брал их себе на память.
Скульптор Н. А. Рамазанов уже снял посмертную маску — лицо Гоголя было умиротворенно, покойно.
Утром 24 февраля выпал снег. По глубокому сырому снегу съезжались к церкви сани, сходились люди. Приехал и генерал-губернатор Москвы А. А. Закревский и попечитель Московского учебного округа В. П. Назимов. Закревский был при орденах и ленте. У гроба Гоголя стояли Грановский, Хомяков, Островский, Чаадаев. «Мы хороним одну из слав России», — сказал Иван Аксаков. «Больше, кажется, хоронить некого», — добавил Грановский. «Какое-то расположение к миру наблюдается у нас везде по его кончине, — писал А. О. Смирновой ее брат А. О. Россет. — Доказательство самое убедительное и сильное, что в основании его сочинений и действий была любовь».
«Вся мученическая художественная деятельность Гоголя, — писал позже И. С. Аксаков, — его существование, писание «Мертвых душ», сожжение их и смерть — все это составляет огромное историческое событие». «Это тайна, — вторил ему И. С. Тургенев, — грозная тайна — и надо стараться ее разгадать».