потому что в этих хороводах никогда не плясал. Довлатов никогда бы не написал:
потому как ни к какой «теоретической стари» он не привыкал; но сочувственное понимание тех, кто привык к ней, у Довлатова было. Достаточно вспомнить главу шестую из его повести «Наши». Это рассказ о дяде Довлатова, старичке, который, когда умирал, начинал раскаиваться в своем коммунизме, а когда выздоравливал, принимался ругмя ругать антикоммунизм племянника. Такой идеологический вариант «Господина Пунтилы и слуги его Мати», но у этой вроде бы забавной новеллки уж очень щемящий финал: «Как я уже говорил, биография моего дяди отражает историю нашего государства. Нашей любимой и ужасной страны»[334]
. Возможно, Довлатов выдумал этого своего дядю, его метания от коммунизма к антикоммунизму и обратно, свои споры с ним. Нам кажется, что здесь может быть спрятана карикатура на Слуцкого, на его комиссарство, попытки расчета со своим прошлым и невозможность расстаться с этим прошлым. Впрочем, на этом предположении мы не настаиваем. Настаиваем лишь на том, что проза Довлатова и поэзия Слуцкого не могли не пересекаться.Есть разительный пример особого отношения Довлатова к Слуцкому. В повести «Заповедник» он рассчитывается со всей современной ему литературой. Достается всем — и халтурщикам, и серьезным писателям, и «деревенщикам», и «ленинградской школе», — но жесточе всех Довлатов обошелся со Слуцким. Наверно, потому, что он был ему ближе, чем, скажем, Виктор Лихоносов. Слуцкий и его позиция (идеологическая и эстетическая) были тем последним, что удерживало Довлатова в советской
литературе, в ее границах и в ее традициях. Слуцкий не назван в повести, но карикатура настолько точна, что узнается почти сразу же: «В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: “Россиянин”. Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу-ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью»[335]. Довлатов умело и безжалостно подбирает характерные черты лирического героя Слуцкого: «майорство»; подчеркнутое еврейство, соединенное с таким же подчеркнутым российским патриотизмом; («… но отчество — Абрамович, отец — Абрам Наумович — бедняга, но он отец, однако, и отчество я, как отечество, не выдам, не отдам»); антиэстетизм, нелепость, корявость. Очень важно и упоминание Мефистофеля. Во-первых, здесь намекается на ироничность поэтики Слуцкого и ее жесткость, ее склонность к черному юмору («Семь с половиной дураков смотрели восемь с половиной…»). Но, конечно, в большей степени юмор Слуцкого сохранился в устной передаче. (Известно его высказывание о Евтушенко: «Грузовик, везущий пачку мороженого»; мы уже приводили его шутку по поводу радостных слов Виктора Шкловского: «Ну вот, во Францию пустили. Потом — в Италию съезжу. Так что я от бабушки ушел». — «Мда? Очевидно, он плохо знаком с характером этой бабушки».) Во-вторых, и это важнее, Мефистофель — «часть той силы, что без конца творит добро, всему желая зла…». Невольное «добротворение», по всей видимости, очень занимало Довлатова именно в связи со Слуцким. Но, пожалуй, самой важной деталью в карикатуре Довлатова является отчество — Саулович. Савл — имя апостола Павла до крещения. Довлатов подчеркивает «жестоковыйность» прототипа, его верность, неизменность и неизменяемость — несмотря ни на что. Разумеется, Довлатов преувеличивал эту «жестоковыйность»: «строить на плывущем под ногами песке» — занятие неблагодарное и для здоровья вредное. Психиатр, у которого Слуцкий лечился в последние десять лет своей жизни, сказал о его болезни так: «Нельзя безнаказанно завинчивать и замораживать свою душу».Впрочем, сочувственной цитатой и злой карикатурой отнюдь не исчерпываются пересечения поэзии Слуцкого и прозы Довлатова. Удивительное эхо одного из самых странных, насмешливых и в то же время лиричных стихотворений Слуцкого звучит в одном из самых лирических и одновременно смешных текстов Довлатова. Я имею в виду стихотворение Слуцкого «Ключ» и главу одиннадцатую из повести Довлатова «Наши».