— И что? Я тебя спрашиваю, что твоей Ингрид до этого, ее матери, тебе? — Он взял Эберта за отвороты куртки, приподнял и бросил обратно в кресло. Ты хочешь, чтобы я тебе привел наши заслуги? А я тебе скажу, что тоже был сволочью. Я считал, что нам все позволено. Как же — освободители, спасли Европу!
Его словно прорвало. Он признавался Эберту в том, в чем никогда никому не признавался. Он не щадил себя. Наряду с той войной, о которой он обычно рассказывал, — с цветами, что бросали им под ноги, с объятиями и слезами освобожденных узников лагерей — была и другая война, ее изнанка. Он вспомнил, как укладывал к себе в постель немок за банку тушенки. Его солдаты обирали немецкие дома, тащили занавеси, белье, посуду, шубы, из какого-то дома принесли русские иконы, громили винные погреба — и он покрывал своих, спасал от смерша.
Он добивал фашизм, но в душе его копилась злоба и разочарование. Еще на Ленинградском фронте началось. Его бойцы пухли от голода, жевали траву, а командование армии регулярно слало продуктовые посылки своим семьям на Урал. Это из блокадного Ленинграда.
Со сладостным ожесточением он выкладывал этому немцу залежалые свои обиды, крамольные мысли, которые прятал от себя.
На войне Шагина считали смельчаком, а смершевцев он боялся, помалкивал, разговоров лишних избегал. После войны тоже помалкивал, за своих инвалидов голоса не поднимал, хлопотал, но не спорил. Вспоминая о тех годах, Шагин и сам себя не понимал, тоже трус, чего боялся — не мог Эберту объяснить.
В воскресенье приехал господин Кнебель с женой Эльзой. Говорил Кнебель по-русски хуже Эберта. Толстый, потный, громкоголосый, он заполнил всю квартиру, привез с собой ящик пива, заставил Шагина пить, сам, пыхтя, прильнул к коричневой бутылке.
Рядом с огромным пузатым мужем Эльза выглядела тоненькой, хрупкой. Смуглая, с дикой шевелюрой черных волос, юбка пестрая, длинная. Похожая на цыганку, много моложе Кнебеля. Эльза была из Прибалтики и тоже немного знала русский.
Кнебель велел звать его попросту — Отто, сразу перешел на ты, потрепал Шагина по плечу — мы одноземельцы. Такое слово он вычитал в словаре, в одной земле окопы себе вырыли. В качестве сюрприза привез большую штабную карту, расстелил ее во весь обеденный стол. Переснятая с ветхого оригинала, она повторяла стертости на сгибах, прожженные пятна. На карте обозначены были позиции немецких и советских войск от Пулкова до Синявина, включая участок батальона Шагина. Нанесены были немецкие укрепления, доты, командные пункты, было там и расположение войск противника, батальон 290-й, его, Шагина, гаубицы Васинского, не все, на самом деле их было больше, забавно увидеть, как немцы представляли оборону шагинского батальона.
Шагин ходил вокруг стола, ложился на карту, разглядывал расположение немцев. Господи, если б досталась ему эта карта тогда! Наконец-то перед ним предстала вся огневая система немцев. Сколько сил он положил, чтобы разведать, нащупать их точки, сколько народу положил.
Пыхтящий Кнебель был счастлив, что угодил Шагину, хохотал, подмигивал Эберту. На самом деле карта оказалась не только оперативная, одновременно историческая, на ней нанесено было расположение войск в разные периоды зимы и весны, начиная с 1 января 1942 года.
Эльза курила, улыбаясь, глядя, как горячились эти старые вояки, обсуждая операции давно позабытой войны.
Когда-то у Шагина была своя карта, чёрканная-перечёрканная: секторы обстрелов, боевое охранение, красным и синим по зеленому, в планшетке, сквозь мутный целлулоид…
Но кнебелевская карта куда подробнее, полнее, на ней перед Шагиным ожило болотистое поле, изрытое окопами, ходами сообщения, появилась кирпичная будка стрелочника, кругленький значок позади его КП превратился в старый каменный колодец, который так выручал их.
Весной окопы затопило вешней водой. В землянках в ледяном крошеве плавали поленья, доски. Солдаты простужались, повыскакивали чирьи. Немцам было лучше, они сидели выше.
— Ничего подобного, — доказывал Кнебель, — отметка их лощины ниже, разлив отрезал передовую…
Спорили, кому пришлось хуже. Впрочем, немецкие связисты устраивались на окраине города в домах, где сохранились печки, и все равно страдали от морозов, русские имели полушубки, ушанки, а у немцев шинельки, он, Кнебель, обморозил ноги. Тут же снял туфлю, стащил носок, сунул ногу Шагину, зашевелил багровыми пальцами. В феврале сорок второго с ним это случилось, он отлеживался в снегу от русского снайпера, тот тоже лежал в засаде, но лежал в валенках, а Кнебель в сапогах и боялся шевельнуться.
Откуда он русский знает? Нет, в плену не был, язык выучил на фронте. Зачем? Из-за одной истории.
— Ради бога, — взмолилась Эльза, — только не начинай.
Шагин, однако, упросил.