Кто, подобно мне, с какой-то загадочной алчностью долго старался продумать пессимизм до самой глубины и высвободить его из полухристианской, полунемецкой узости и наивности, с которой он напоследок предстал в этом столетии, именно, в образе шопенгауэровской философии; кто действительно заглянул когда-нибудь азиатским и сверхазиатским оком в глубь и на дно этого образа мыслей, самого мироотрицающего из всех возможных, — заглянул с той стороны добра и зла, а не пребывая во власти и среди заблуждений морали, как Будда и Шопенгауэр, — тот, быть может, тем самым открыл для себя, помимо собственной воли, обратный идеал: идеал самого задорного, витального и жизнеутверждающего человека, который не только научился довольствоваться тем и мириться с тем, что было и есть, но хочет повторения всего этого так, как оно было и есть, во веки веков, ненасытно взывая da capo[34] не только к себе, но ко всей пьесе и зрелищу, и не к одному лишь зрелищу, а в сущности к тому, кто нуждается именно в этом зрелище — и кто делает его нужным; потому что он беспрестанно нуждается в себе — и делает себя нужным — — Как? Разве это не было бы — circulus vitiosus deus[35]?
Вместе с силой духовного зрения и прозрения человека растёт даль и как бы пространство вокруг него: его мир становится глубже, его взору открываются всё новые звёзды, всё новые загадки и образы. Быть может, всё, на чём духовное око упражняло своё остроумие и глубокомыслие, было только поводом для его упражнения, игрушкой, чем-то, предназначенным для детей и детских головок. Быть может, самые торжественные понятия, за которые больше всего боролись и страдали, например понятия Бога и греха, покажутся нам когда-нибудь не более значительными, чем кажутся старому человеку детская игрушка и детская печаль, — и, может быть, тогда «старому человеку» опять понадобится другая игрушка и другая печаль, — и он окажется всё ещё в достаточной мере ребёнком, вечным ребёнком!