При столь популярном нынче восхвалении «незаинтересованности» нужно, быть может не без некоторой опасности, уяснить себе, в чём
собственно народ видит интерес и чем вообще основательнее и глубже всего озабочен заурядный человек, в том числе и люди образованные, даже учёные и, если не ошибаюсь, пожалуй, и философы. При этом обнаруживается тот факт, что громадное большинство вещей, интересующих и привлекающих людей с более тонкими и избалованными вкусами, более возвышенные натуры, кажутся среднему человеку совершенно «неинтересными», — если же, несмотря на это, он замечает приверженность к ним, то называет её «d'esint'eress'e» и удивляется тому, что возможно поступать «бескорыстно». Были философы, сумевшие дать этому народному удивлению ещё и обольстительное, мистически-нездешнее выражение (— не потому ли, быть может, что знание высшей натуры они черпали не из опыта?) вместо того, чтобы установить голую и в высшей степени простую истину, что «незаинтересованный» поступок есть очень даже интересный и «заинтересованный», при условии, что... «А любовь?» — Как! даже поступок из любви к кому-нибудь «неэгоистичен»? Ах вы, дурни! «А хвала жертвующего?» — Но кто действительно принёс жертву, тот знает, что он хотел за это получить нечто и получил, — быть может, нечто от себя самого за нечто своё же, — что он отдал здесь, чтобы получить больше там, быть может, чтобы вообще быть чем-то большим или хоть чувствовать себя «большим». Но это целая область вопросов и ответов, в которую неохотно пускается более избалованный ум: тут истина должна употребить все силы, чтобы подавить зевоту, если ей приходится отвечать. Но в конце концов ведь она женщина — не следует применять к ней насилие.221
Случается иногда, сказал один педант и крохобор морали, что я уважаю и отличаю бескорыстного человека: но не потому, что он бескорыстен, а потому, что, на мой взгляд, он имеет право приносить пользу другому человеку в ущерб самому себе. Словом, вопрос всегда в том, что представляет собою первый
и что — второй. Например, у человека, предназначенного и созданного для повелевания, самоотречение и готовность скромно отступить были бы не добродетелью, а расточением добродетели — так кажется мне. Всякая неэгоистичная мораль, считающая себя безусловною и обращающаяся ко всем и каждому, грешит не только против вкуса: она является подстрекательством к греху неисполнения своего долга, она представляет собою лишний соблазн под маскою человеколюбия — и именно соблазн и вред для людей высших, редких, привилегированных. Нужно принудить морали прежде всего преклониться перед табелью о рангах; нужно усовестить их не быть высокомерными, пока они наконец не согласятся друг с другом, что безнравственно говорить: «что справедливо для одного, то справедливо и для другого». — Итак, заслуживал ли действительно мой педант морали и bonhomme, чтобы его высмеяли, когда он подобным образом увещевал морали быть нравственными? Но нужно быть не слишком правым, если хочешь чтобы насмешники были на твоей стороне; крупица неправоты есть даже признак хорошего вкуса.222
Там, где нынче проповедуется сострадание, — а в сущности говоря, теперь уже не проповедуется никакая иная религия, — пусть психолог навострит уши: сквозь всё тщеславие, сквозь всю шумиху, свойственную этим проповедникам (как и всем проповедникам), он услышит хриплый, стонущий подлинный вопль презрения к себе
. Оно связано с тем помрачением и обезображиванием Европы, которое нарастает в течение целого столетия (и первые симптомы которого достоверно описаны уже в одном наводящем на размышления письме Галиани к m-me д’Эпине{19}), — если только оно не является его причиной! Человек «современных идей», эта гордая обезьяна, страшно недоволен собой — это неоспоримо. Он страдает, а его тщеславие хочет, чтобы он только «со-страдал»...223