Я понятия не имел о его предназначении. Но потом по-новому взглянул на эти двуногие ростки, которые мои клетки скопировали так бездумно и скрупулезно, когда подгоняли формы под этот мир. Я не привык к инвентаризации – зачем вносить в каталог части тела, которые превращаются во что-то другое при малейшем побуждении? Но тут я впервые обратил внимание на разбухшие образования сверху каждого тела. Они превосходили оптимальные размеры: в эту костяную сферу мог поместиться миллион ганглиевых проводников, и еще бы место осталось. У каждой оболочки был такой нарост. Каждая биомасса носила в себе этот огромный извилистый сгусток тканей.
И тут я понял: глаза и уши моей мертвой оболочки подсоединялись к этой штуковине, прежде чем ее удалили. Массивное сплетение волокон восходило по оси двуногих, точно посредине эндоскелета, прямиком в темную, липкую полость, где гнездился нарост. Эта уродливая структура пронизывала все тело, будто некое подобие чрезмерно разросшегося соматокогнитивного интерфейса. Как если бы это было…
Именно так все и работало. Именно так пустые оболочки двигались по своей воле, именно поэтому я не обнаружил другой системы и не смог ее интегрировать.
Мне стало тошно.
Я делил плоть с мыслящим раком.
Порой игра в прятки – не лучший выход.
Помню, как увидел себя вывернутым наизнанку в псарне, – химера, склеенная сотней швов, совершающая причастие над несколькими
Я помню Чайлдса, прежде чем стал им, – он запекал меня живьем. Помню, как я жался внутри Палмера, перепуганный до смерти: а что, если языки пламени прямо сейчас бросятся на меня? Что, если этот мир научился стрелять без предупреждения?
Помню, как видел себя, бредущего по снегу нетвердой походкой в оболочке Беннингса, движимого одними лишь инстинктами. Шишковатое, непонятное месиво прицепилось к его руке, словно незрелый паразит, – больше снаружи, чем внутри; парочка фрагментов уцелела после какой-то предыдущей бойни и теперь, искалеченные, бездумные, они хватали все, что могли, и таким образом себя разоблачили. Вокруг него сновали в темноте люди: в руках – красные осветительные патроны, за спиной – синие огоньки, лица – бихроматические и прекрасные. Я помню Беннингса, омытого пламенем, – под ночным небом он выл раненым зверем.
Помню Норриса – его предало собственное, идеально скопированное, дефектное сердце. Палмера, умершего ради того, чтобы другая часть меня осталась в живых. Пылающего Виндоуса, все еще человека, жертву превентивных мер.
Имена не имеют значения. В отличие от биомассы. Растраченной, испорченной понапрасну. Столько нового опыта, столько свежей мудрости уничтожено этим миром мыслящих опухолей.
Зачем было откапывать меня? Зачем вырезать изо льда, нести через пустыню, возвращать к жизни? Только для того, чтобы напасть в ту же секунду, как я проснусь?
Если целью было уничтожение, почему меня не убили прямо на месте?
Инкапсулированные души. Опухоли. Прячутся в костных полостях, зацикленные на себе.
Я знал, что они не смогут прятаться вечно; эта чудовищная анатомия всего лишь замедлила причастие, но не остановила его. Я расту с каждой минутой. Я чувствовал, как множатся мои клетки вокруг двигательной проводки Палмера, вынюхивают путь наверх в миллионе крошечных течений. Я чувствовал, как проникаю в темную мыслящую массу позади глаз Блэра.
Воображение, конечно. Там все работает на рефлексах – бессознательно и невосприимчиво к микронастройке. И все же часть меня хотела прекратить процесс, пока была такая возможность. Я привык инкорпорировать души, а не сожительствовать с ними. Это… это
К тому времени я уже был тремя людьми. Мир пока не заметил, хотя и начал что-то подозревать. Даже опухоли в оболочках, которые я захватил, не знали, как я близок к ним. И я был благодарен за это: у Творения свои