Спокойные и вежливые манеры Гейста уже из одного контраста доставляли ей особенное удовольствие и восхищали ее. Она никогда еще не видала ничего подобного. Если ей и случалось встречаться с добротой, то никогда в жизни не приходилось иметь дела с формами простой учтивости. Это интересовало ее даже с точки зрения нового переживания — переживания не вполне понятного, но, безусловно, приятного.
— Я говорю вам, что они сильнее меня, — повторяла она иногда с беспечностью, но чаще безнадежно качая головой.
Сама собою разумеется, что она была положительно без гроша. Бродившие вокруг «чернокожие» наводили на нее ужас. Она не имела точного представления о том уголке земного шара, в котором находилась. Оркестр привозили обыкновенно с парохо да прямо в гостиницу, где и запирали вплоть до отъезда на дру гом судне. Она не запоминала слышанных ею имен.
— Скажите мне еще раз, как вы называете это место? — спрашивала она Гейста.
— Су-ра-бай-я, — произносил он раздельно.
При звуках этих диких слогов он читал уныние во взгляде, которого она не отводила от его лица.
Он не мог не чувствовать к ней жалости. Он посоветовал ей обратиться к консулу, но давал этот совет для очистки совести и без убеждения. К консулу? Она никогда о нем не слыхала. К чему это могло повести? Где он находится? Что он может сделать? А когда он ей сказал, что консул мог добиться ее отправки на родину, она поникла головой.
— Если бы я там очутилась, что бы я стала делать? — прошептала она с такой верной интонацией, с таким трогательным выражением — очарование ее голоса оставалось неизменным даже в шепоте, — что Гейст при виде неприкрашенной наготы этого жалкого существования почувствовал, как мираж человеческой солидарности рушится в его глазах.
Они оставались лицом к лицу посреди нравственной пустыни, более бесплодной, нежели пески Сахары, без малейшей тени, в которой можно было бы отдохнуть, без единого ручейка, у которого можно было бы освежиться. Она немного наклонилась над столиком, тем самым столиком, за которым они сидели в свою первую встречу, и среди неясных впечатлений, где единственно рельефным оставалось воспоминание о мостовых тех улиц, на которых протекало ее детство, среди уныния и смутной боязни жизни, в которые повергали ее бессвязные, сбивчивые и незаконченные впечатления ее путешествий, она быстро проговорила, как говорят в полном отчаянии:
— Вы, вы что-нибудь сделайте! Вы — джентльмен. Не я заговорила с вами первая, не правда ли? Вы подошли и заговорили со мною, когда я вот там стояла. Что заставило вас сделать это? Это мне все равно, но вы должны что-нибудь сделать.
Ее манера была в одно и то же время строгой и умоляющей — я бы сказал, страстной, хотя голос ее едва был слышен, страстной до такой степени, что это могло привлечь внимание окружающих. Гейст нарочно громко рассмеялся. Она почти задохнулась от негодования при этом грубом доказательстве бесчувствия.
— В таком случае, что же вы хотели сказать словом «приказывайте»? — спросила она почти шипящим голосом.
Что-то в пристальном и серьезном взгляде Гейста и спокойно произнесенное им слово: «Решено!» — успокоили ее.
— Я недостаточно богат, чтобы вас купить, — продолжал он с удивительно спокойной улыбкой, — даже если бы это было возможно; но я всегда могу вас украсть.
Она смотрела на него, словно стараясь разгадать сложный и таинственный смысл его слов.
— А теперь уходите, — быстро проговорил он, — и старайтесь улыбаться, уходя.
Она повиновалась неожиданно быстро, и, так как у нее были прекрасные зубы, эта машинальная улыбка по принуждению вышла радостной и сверкающей. Гейст был поражен.
«Неудивительно, — внезапно подумал он, — что женщины так хорошо умеют обманывать мужчин. Это у них врожденная способность; они, кажется, созданы с особым талантом лжи».
Например, эта улыбка, происхождение которой было ему так хорошо известно, дала ему какое-то ощущение теплоты, какую — то жажду жизни, до тех пор совершенно ему незнакомые.
Молодая скрипачка встала из-за столика и присоединилась к остальным «дамам из оркестра». Они группами возвращались на эстраду, подгоняемые отвратительной супругой Цанджиакомо, которая, казалось, с трудом удерживалась, чтобы яростно не толкать их в спину. Цанджиакомо следовал за ними со своей длинной, крашеной бородой, в своей слишком короткой куртке, и с сосредоточенным видом висельника, который ему придавали опущенная вниз голова и близко поставленные, беспокойные глаза. Он взошел на эстраду последним, повернулся, показав публике свою лиловатую бороду, и ударил по пюпитру смычком. Гейст содрогнулся от ожидания ужасающего шума, который тотчас же раздался, дерзкий и неумолимый. В конце эстрады пианистка, обратив к публике свой жестокий профиль, колотила по клавишам, откинув назад голову и не глядя в ноты.