Глаза Юзвы заблестели.
— Ну и что! Прекрасное начало! Варшава, Париж, а потом все остальные язвы на зараженном теле Европы…
— Боюсь, что их черед уже не наступил бы, — сказал Грабец как бы самому себе. — В этих обстоятельствах вместе с Варшавой исчезла бы и тайна уничтожающей машины Яцека.
— Так что же?
— Свое изобретение он должен отдать нам добровольно, тем более, что без его разъяснения мы не могли бы справиться с ним!
Юзва вытянул сильные, жилистые руки.
— А это и необязательно, — сказал он через минуту. — Пусть идут ко всем чертям эти мудрецы с их машинами! У меня целые склады забиты живым взрывчатым материалом! Пусть только все мои придут в действие, такой заведут танец, что, ручаюсь вам, Грабец, ни следа, ни воспоминаний не останется от этого прекрасного мира.
Грабец уже открыл рот, чтобы ответить, но вдруг понял, что все слова здесь напрасны. Он посмотрел в глаза Юзвы, горящие бешеной, неумолимой ненавистью ко всему, что было и есть — только за то, что есть и было, — и первый раз в жизни его охватил холодный ужас. На мгновение он даже подумал, не ударить ли ножом в эту широкую грудь, но сам сразу же отказался от этой мысли, подлой и трусливой. Это значило бы перед началом путешествия разбить корабль, который должен был бы повезти тебя в новые края из страха перед бурей, с которой может не справиться рулевой…
Он посмотрел на Юзву. Это не был слепой и тупой человек, ненавидящий все только потому, что родился и жил в тяжелых условиях, обреченный на тяжелую, отупляющую работу… Он прошел через все ступени общественных школ, и его, ввиду больших способностей, собирались послать на государственный счет в Школу Мудрецов, когда он неожиданно исчез, как камень, брошенный в воду.
В суматохе жизни о пропавшем человеке быстро забывается, и никто вскоре уже не помнил, что жил такой Юзва, и тем более никто не размышлял о том, что с ним произошло. А он тем временем, придя к выводу, что существующий мир плох, в поисках силы спустился вглубь и набирал мощь, ведомый единственной безумной жаждой разрушения…
— Удивительно, что я встретил его и узнал, — прошептал Грабец про себя, обращая взгляд к солнцу, в кровавых отблесках заходящему над Римом.
VII
Он медленно покачал головой и усмехнулся.
— Нет, — сказал он не глядя на Азу и как будто не отвечая на ее вопрос, — я ни от чего не отрекся, передо мной не было никаких препятствий, я не был ничем озлоблен, не был разочарован.
Яцек нетерпеливо пошевелился на стуле.
— Так почему же…
И замолчал, охваченный чувством стыда, что спрашивает о том, что уже должен был понять.
Ньянатилока поднял на него спокойные, ясные глаза.
— Этого мне было мало. Я пошел дальше, потому что хотел жить.
— Жить!.. — прошептал Яцек, как эхо.
За одно мгновение у него в памяти пронеслось все, что он еще мальчиком слышал об этом удивительном человеке, и все, что знал о нем сейчас.
«Я хотел жить», — сказал Серато-Ньянатилока, тот, чье имя было некогда синонимом самой жизни, силы, счастья, роскоши, власти.
Тогда о нем говорили, как о божестве. Когда он появлялся со своей волшебной скрипкой, люди, как сумасшедшие, опускались перед ним на колени, а он делал с ними все, что хотел. Если можно было сказать о каком-либо артисте, что он не служил своим искусством толпе, а владел ею, то именно о нем. В знаменитейших, несравненных, неповторимых своих импровизациях он настолько завладевал своими слушателями, что одним движением смычка бросал их из радостного безумия в грусть и подавленность, нашептывал им волшебные сказки, приводил их в ужас и уничтожал, бросал себе под ноги или в то же мгновение, волшебной силой мелких обывателей превращал в летящих вместе с ветром хозяев жизни.
Яцек вспомнил, что говорил о нем один епископ, ныне умерший:
— Этот человек, если бы захотел, мог бы своей скрипкой создать новую веру, и люди пошли бы за ним, даже если бы он вел их в ад.
Говоря это, священник испуганно крестился, а в глазах Яцека, тогда совсем молодого юноши, фигура скрипача вырастала до фантастических нечеловеческих размеров и превращалась в какой-то символ возвышения, власти, царственности и избранности.
Невозможно было сказать, что Серато был богат, так как это определение было слишком слабым, чтобы обрисовать тот мощный поток золота, который протекал через его руки. Не было мысли, которую он не смог бы превратить в реальность, ни какого-либо фантастического намерения, которого он не смог бы осуществить. Один концерт приносил ему больше, нежели приносили некогда цивильные листы королей и цезарей, пока они еще существовали в Европе.
Прекрасный, здоровый, беззаботный, он жил кипучей жизнью, пил наслаждение полной грудью, и, действительно, не было момента, когда бы судьба от него отвернулась. Женщины так и рвались к нему, и он мог выбирать любую из них, как султан из «Тысячи и одной ночи», уверенный, как и этот султан, что ни одна не откажется от его приглашения, даже если будет знать, что назавтра ее будет ждать смерть от его руки.