С минуту Шадрин стоял в неподвижности… Он даже сам не ждал, что так просто, без единого намека на жалость или тревогу, встретит эту смерть. Он даже не прошептал: «что ж, -умерла, туда и дорога!» – что показывало бы, что он отгоняет от себя неприятные, беспокоящие мысли. Не было ничего, кроме крохотного недоумения, вызванного неожиданностью этой смерти. Он думал, что старуха «проскрипит» еще пять-десять лет.
«Придется пить чай на вокзале», – и он стал умываться у чистенького рукомойника с исцарапанным зеркалом над ним. Глядя пристально и пытливо в это зеркало, Шадрин долго вытирал свое отесанное мужеством лицо, выглядевшее моложе, чем на тридцать четыре года. Из духа противоречия всему происшедшему ему вздумалось улыбнуться или хотя бы оскалить зубы. Это напомнило ему, что зубы, – из которых три коренных пришлось в прошлом году пломбировать, – что зубы-то он не почистил – забыл. Он недовольно, как бы брезгливо, нахмурился и стал их ожесточенно чистить, забирая на жесткую щетку толстые слои порошка, уже повыдохшегося от запаха мяты.
Наведя последний лоск на свою наружность, т. е. расчесав не очень густые светло-коричневые волосы, он вышел на улицу. Квартиру, состоявшую из вышеупомянутой комнаты и маленькой темной передней, Шадрин запер на ключ. Он делал всё сурово и медлительно.
Столь же сурово и медлительно он подходил к вокзалу, до которого ему было две минуты ходьбы. Грузин-буфетчик в пенснэ по утрам грелся на солнце. Солнце за это время успело
подняться над полосками случайных облаков и уже припекало усыпанный дресвой перрон.
– Что я вижу! – вскрикнул грузин радостно. – Неужто чай пить со мной, Игнатий Васильевич?
– Да, – сказал безразлично Шадрин, – да, мать умерла.
– Что я слышу?! – подскочил грузин испуганно. – Это ужасно нехорошо…
Они прошли в тусклое помещение вокзального буфета.
Шадрин сел за столик с запятнанной горчицею скатертью, и китаец с масляной черной головой принес ему чай, налитый в красивый пивной стакан. Грузин любил поговорить с Шадриным. «Мы с вами, Игнатий Васильевич, имеем много общего», – говаривал он нередко. Но сегодня он почувствовал, что много говорить не стоит, и Шадрин, в самом деле, был доволен молчаливостью буфетчика. Он с жадностью с какой всегда ел по утрам, глотал сладкий красноватый чай и – откусывая сразу по полбулки – вчерашние сладковатые булки.
Сытый, как всегда, – до такой степени, что еще мог бы съесть четверть того, что съел, – Шадрин шел на службу. Он ощущал легкость и покой, потому, во-первых, что старуха сильно наскучила ему своим молчаливым присутствием в квартире, стоя часами неподвижно, прислонясь к обитой железом печке, которую она и летом подтапливала хворостом; во-вторых, потому, что чисто физически он давно не видел никакой разницы между этой старухой, его матерью, и прочими старухами, которые вечно торчали на паперти маленькой станционной церкви по субботам и воскресеньям. Рассудком же он считал, что жить должно только то, что молодо и сильно, а то, что доживает, не имеет этого права.
И теперь Шадрин был доволен, что может думать так -просто, без усилия. Он вспомнил себя – лет десять тому назад, когда ему было двадцать четыре. Да… Тогда пришлось бы делать усилие, вытравливать что-то грызущее и беспокоящее, наверное, даже бормотать: «туда ей и дорога!»
Этот день он провел так, как будто никто у него не умирал. Столько же часов просидел на службе, с тою же жадностью обедал, так же – только суровей и сосредоточенней – играл с сослуживцами в городки после обеда, так же напряженно, с непрестанным сознанием полезности того, что делает, нагибался за тяжелыми палками и внимательно, щуря левый глаз, кидал их, одну за другой, в начертанный на земле квадрат с разбросанными в нем увесистыми рюхами.
После городков, приблизительно в половине шестого, Шадрин как обычно отправился купаться. К мужским мосткам надо было проходить неподалеку от «женской купальни» -так назывались ничем не огороженные сходни, на которых женщины раздевались и высушивали купальные костюмы. В ближайших кустах сгрудились китайцы – человек восемь. Следя за плещущимися женщинами и девушками, китайцы хихикали. Их забавляла торопливость, с которой купальщицы сдергивали с себя мокрые купальные костюмы и прыгали в махровые халаты, ощущая взгляды китайцев.
Шадрин было прошел равнодушно мимо, но в тот момент, когда он полуотвернулся, прямо на китайцев откуда ни возьмись шагнули решительно три загорелых молодых человека – русских. Каждому было около двадцати четырех.
– Цуба! – крикнул один из них, худенький, в черной майке, с несколько испитым лицом, в котором Шадрин узнал Лукошкина. У Лукошкина отец-священник сидел теперь в Соловках, а мать умерла пять лет тому назад. Китайцы переглядывались в злобном замешательстве. Они, может быть, и противостояли бы трем «ламоцза», но здоровенная фигура Шадрина, остановившегося шагах в двадцати, смущала их.