Тертий Иванович, не очень яркий публицист, зато глубокий философ и богослов, хорошо знал положение дел в Синоде. На отпевании графа Толстого в Почтамтской церкви он стоял рядом с Половцовым и не без колкой тонкости сказал ему:
— А вы заметили, что никто из архиереев не участвовал в панихиде? Нет их и на отпевании.
Половцов только сейчас обратил внимание на столь необычное и странное явление: ведь Толстой пятнадцать лет отдал Святейшему синоду. Александр Александрович с удивлением спросил Тертия Ивановича:
— Отчего?
И услышал в ответ фразу, мало касающуюся графа, лежащего в гробу, но прямо направленную против Константина Петровича:
— Оттого, что духовенство ненавидит его за то, что он, будучи обер-прокурором, обращался с ним почти так же дурно, как обращается теперь Константин Петрович.
Человек грубоватый, Тертий Иванович сменил Сольского на посту государственного контролера вопреки мнению Константина Петровича, коего он язвил и часто не совсем справедливо. Достаточно сослаться на письмо епископа Антония (Храповицкого), которого обер-прокурор держал вдали от церковных центров — на Волыни и Житомирщине. «Прощайте и спасибо!» — восклицал епископ, такими словами провожая обер-прокурора в отставку.
Константин Петрович не искал попутного ветра, а твердил свое, получая удары со всех сторон, в том числе и от тех, кого стремился предостеречь и защитить. Если бы он обладал большей гибкостью, то Синод бы процветал, иерархи бы не ворчали и не выказывали никакого недовольства, а газеты и «прогрессивная» общественность не клеймили бы его последними клеймами и не честили бы последними словами. У большевиков он мог бы пользоваться — пусть в первые годы — не меньшим почетом, чем царский судья Александр Федорович Кони или не доживший до достославных времен Сергей Юльевич Витте. Константин Петрович создал свой морально-нравственный кодекс, библию практики и прагматизма, потому что считал теорию пригодной, лишь когда она выдерживает проверку жизнью. В этом отношении статья «Великая ложь нашего времени» является становым хребтом не только «Московского сборника», но и всей его борьбы, которую он вел с открытым забралом, никого не обманывая и не стараясь ввести в заблуждение, а желая лишь объяснить собственную позицию и привлечь к ней других. В награду он получил лицемерный рескрипт, заработал ненависть большинства современников и отправлен в изгнание советской псевдоисторической наукой вместе с такими непопулярными личностями как, например, Александр Христофорович Бенкендорф или Вячеслав Константинович Плеве. Герой одного из моих повествований Малюта Скуратов пользовался лучшей репутацией, чем обер-прокурор. Литература и публицистика не старались вызвать у народа, например, чувство гадливости к сподвижнику Ивана Грозного, храброму воину, одновременно выполнявшему неприглядные функции йалача. Малюта, правда, нравился самому Сталину, и вождь взял его под защиту. А что такое Малюта по сравнению с организаторами массового террора — Дзержинским, Менжинским, Ягодой, Ежовым и Берией? Любопытно, что никто из них не воевал и не погиб от вражеской пули при штурме крепостных стен. Оружие пускали в ход, ставя чернильные закорючки.
Даже Василий Васильевич Розанов не удержался от того, чтобы вдогонку не послать обер-прокурору несколько пренебрежительных слов, отчасти сдобренных елеем и признаниями, произнесенными сквозь зубы. А ведь он ходил к нему на поклон, добившись, и неоднократно, приема, пытаясь получить совет и одобрение: «Мундир на Победоносцеве был только надет, притом — со стороны. И хотя Победоносцев нервно ненавидел общество и общественность и в этом отношении иногда произносил слова удивительной дерзости, но Уже по их темпераменту и вообще по отсутствию в нем лукавства, хитрости, двуличия, притворства, заискивания, по этому свободному, прекрасному в нем духу « он был наш»…»
И тот же Розанов одновременно утверждал: «А между тем «Московский сборник» весь дышит недоверием к людям и как к толпе, и индивидуально. Он не был бы написан или имел бы совершенно другой колорит, если бы автор не изверился в величайшем сокровище мира — в человеческой душе! Горько это. Страшно. А главное — ошибочно». Далее Розанов повторяет тривиальную мысль, что Победоносцев «рассматривает все худое в увеличительное стекло, а все доброе — в отражении вогнутого уменьшающего зеркала».
В «Новом времени» — я продолжаю первую цитату — Розанов писал: «Плоть от плоти общества, литературы, скажу необыкновенную вещь: улицы, уличный волчонок доброю феею или ангелом судьбы своей бывает перенесен во дворец, в аристократию, в золотые и раззолоченные круги; и всю-то жизнь он стоит угрюмо среди них, кусается, презирает, бьется. Мне решительно и определенно известно, что раззолоченную среду вокруг себя, эту нашу бюрократию он всегда и нескрываемо презирал».