Конечно, это «чрезвычайное потрясение» только лишь началось в эпоху, когда Достоевский создавал «Преступление и наказание», и лишь наиболее чуткие и проницательные люди могли предвидеть его последствия. Те процессы и факты, которые поставил в центр внимания Достоевский, многим его современникам представлялись всего лишь случайными и исключительными явлениями, не воплощавшими в себе существа исторического развития. И само отражение этих явлений в романах Достоевского многие рассматривали именно как «фантазию» или в лучшем случае как опыт изображения неких патологических и уникальных характеров и ситуаций.
Так, даже в 1882 году популярнейший тогда критик Н. К. Михайловский писал о творчестве Достоевского: «Изображений простой, обыденной, типической жизни… нет и в помине. Напротив, все вычурно, необыкновенно, случайно… „Преступление и наказание“, „Идиот“, „Бесы“ переполнены всякого рода редкостями, исключительными явлениями». Между тем Достоевский уверенно говорил о том, что воссоздание всех этих «фантастических» явлений — «исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже… плавает».
«Если в этом хаосе, в котором давно уже… пребывает общественная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона… — писал Достоевский, — то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса?.. Кто хоть чуть-чуть может определить законы и… разложения, и нового созидания?»
О жизненных фактах, которые стали для Достоевского предметом художественного освоения, он писал: «В каждом нумере газет вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и записывать? Они поминутны и ежедневны, а не
Стремясь схватить существо «чрезвычайного потрясения», обусловленного начавшимся переходом к новому состоянию мира, Достоевский обращается именно к конкретным жизненным фактам — в том числе к тем, которые повседневно отражаются на страницах газет. В самом начале работы над «Преступлением и наказанием» он писал, объясняя реальные истоки своего замысла: «Есть… много следов в наших газетах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела».
Повторяю: все это было только начало, только первое проявление грядущих переворотов и катастроф. Поверхностному взгляду новые факты представлялись «исключительными» и «фантастичными» явлениями в жизни России, своего рода социальной или даже чисто психологической патологией. Но в глазах Достоевского это были центральные и наиболее полные смысла факты. Исходя из этих «фактов действительной жизни», Достоевский и создал образы Раскольникова, Свидригайлова, Мармеладова, Сони, Лужина — этих «переступающих» привычные нормы людей — и весь «преступный» мир своего романа.
Как и всякий художник, Достоевский изображал не столько само по себе «чрезвычайное экономическое и нравственное потрясение», сколько его последствия в личном поведении и сознании людей. Пользуясь его собственным, уже цитированным, определением, он повествовал о том, что «мы все, русские, пережили в последние десять лет в нашем духовном развитии». Десять лет — это время от первых известий о крестьянской реформе в 1856 году до выстрела покушавшегося на жизнь царя Дмитрия Каракозова, выстрела, который прозвучал 4 апреля 1866 года — в самый разгар работы над «Преступлением и наказанием».
Существует рассказ современника о том, как воспринял это покушение Достоевский: «В комнату опрометью вбежал Федор Михайлович Достоевский. Он был страшно бледен, на нем лица не было, и он весь трясся, как в лихорадке.
— В царя стреляли! — вскричал он, не здороваясь с нами, прерывающимся от волнения голосом. Мы вскочили с мест.
— Убили? — закричал Майков каким-то нечеловеческим, диким голосом.
— Нет… спасли… благополучно… но стреляли… стреляли… стреляли… стреляли…»
Если внимательно вдуматься в этот текст (особенно в это четырехкратное «стреляли…»), станет очевидно, что Достоевский более всего поражен самим фактом: кто-то