Торренто тыльной стороной ладони отвесил ему увесистую болезненную оплеуху. Юноша зашатался, и Руди, схватив его за лацканы, притянул к себе, так что тот теперь находился в дюйме от его лица.
— Тебя должны беспокоить только два человека, ты понимаешь, кого я имею в виду? Только ты сам и я. Если же ты и дальше будешь валять дурака, из нас останется только один. — Руди встряхнул как следует парня, приводя в чувство. — Уразумел? Сумеешь это запомнить?
Взгляд у Джексона уже не был остекленевшим. Он кивнул и проговорил довольно спокойно:
— Сейчас я в полном порядке, Руди. Сам увидишь.
Он надел куртку и кепку охранника, надвинув козырек низко на лоб. Потом, поскольку Руди опасался, что покойник вызовет панику среди других служащих и доведет их до истерики, они забросили его тело в отгороженную конторку и накинули на него ковер. А когда снова оказались в вестибюле, Руди устроил юноше последнее испытание. Конечно, не предполагалось, что он должен выглядывать из двери. От него требовалось только погреметь дверной задвижкой, и не более того. И когда он откроет дверь, ему не следовало показываться самому — только высунуть рукав куртки и, может быть, козырек кепки.
— Тебе не нужно морочить им голову, понимаешь? Они не знают, что что-то не так, а если и знают, мы ничего не можем с этим поделать. А теперь... — Руди постучал по стеклянной крышке высокого, на мраморной подставке стола для клиентов. — А теперь еще раз о коде. Ты сразу узнаешь, что это один из наемных рабов, а не какой-нибудь там Джонни Ранняя Пташка, который хочет разменять четвертной, будет «тук-тук-тук», вот так. Потом «тук» и еще один раз «тук». Три и два. Понял?
— Я понял. — Джексон кивнул. — Я запомнил, Руди.
— Ничего себе код, а? Наверное, у Дока ушло два или три месяца на то, чтобы вычислить этот код с биноклем. Но только трое служащих будут использовать код; они могут появиться начиная с этого момента и вплоть до восьми тридцати. Важная шишка приходит сюда примерно в четверть, и он не стучится. Просто гремит дверной задвижкой и говорит: «Уин-гейт, Уингейт!»
Руди бросил взгляд на часы и подал знак. Они заняли свои места с двух сторон двери, Руди вытащил свой пистолет, и тут же послышалось: «тук-тук-тук» и «тук-тук».
Юноша поколебался, замерев на долю секунды. Потом, когда Руди мрачно-поощрительно кивнул ему, к нему вернулось присутствие духа, и он открыл дверь.
Глава 3
За четыре месяца до того, когда стало ясно, что Док получит помилование по своему второму и последнему приговору, его жена, Кэрол, устроила ему дикий скандал, когда навещала его в тюрьме. Объявила, что подает на развод, и действительно начала соответствующие процедуры в отношении мужа; приостановив их временно, до тех пор, пока не сумеет раздобыть денег, чтобы довести дело до конца. Вскоре после этого, объявив о своем намерении сменить имя и начать новую жизнь, она села на поезд до Нью-Йорка — в вагон второго класса, на незабронированное место. Вот вроде и все.
Но только ни в какой Нью-Йорк Кэрол не поехала и никогда не собиралась разводиться: на самом деле никогда, ни на миг, она не испытывала ни малейшего желания начать какую-то другую жизнь, кроме той, которую вела.
Поначалу у нее, возможно, и было такое продиктованное совестью намерение — переделать Дока. Но она не могла и подумать об этом без того, чтобы ее маленький ротик не скривился — гримаса, порожденная скорее замешательством, чем стыдом за нелепость тех взглядов, которых она одно время придерживалась.
Переделать? Изменить? Зачем и в какую сторону? Эти вопросы были лишены смысла. Однажды Док открыл перед ней дверь, и она вошла, приняв новый мир, и была принята этим миром. А теперь уже с трудом верилось, что когда-то для нее существовал какой-то иной. Аморальные взгляды Дока стали ее собственными. В каком-то смысле она была более похожей на Дока, чем сам Док на себя. Более обаятельной, убедительной, когда предпочитала быть такой. Более жесткой, когда казалось, что жестокость необходима.
Док пару раз подначивал ее на сей счет, пока не увидел, что ее это задевает. «Еще немного, — говорил он, — и мы отправим тебя обратно к книжным стеллажам». Его подшучивания даже не злили Кэрол — на Дока было почти невозможно злиться, — но и не вызывали у нее особого восторга. Они создавали в ней самой смутное ощущение чего-то непристойного, будто ее бесчестно выставляли на всеобщее обозрение. Она уже испытывала нечто очень схожее, когда ее родители настаивали на том, чтобы показать гостям одну из ее детских фотографий — набившая оскомину демонстрация младенца, распростершегося голышом на шерстяном белом коврике.
Ну да, это была ее фотография и все-таки на самом деле не ее. Так почему бы навсегда не забыть об этом? И забыть о том, что более чем через двадцать лет после того, как отсняли ту фотографию, она стала настолько скучной, пресной и вообще нежеланной, насколько способна быть несчастная молодая женщина.