Справедливость заставляет отметить, что, находясь из всех военнопленных, за исключением разве сербов, в наиболее тяжелом материальном положении (так как пленные других наций пользовались неизмеримо большей поддержкой и от правительства и благотворительных организаций своей родины, и от своих близких, и от частных лиц), русские военнопленные более других обнаруживали отзывчивости и готовности делиться последним. Помню, в лагере Эстергом пленные офицеры отказывались от части получаемого ими более чем скромного содержания на улучшение содержания больным солдатам того же лагеря и делали вычеты на покупку молока туберкулезным. Помню, в госпитале в Брюксе в 1917 году, когда в Австрии и Германии был уже голод, такую сценку. Вдоль забора из колючей проволоки медленно идет пленный русский солдат; в руках у него котелок со ржаными сухарями, только что поделенными из посылки, присланной комитетом государыни императрицы Александры Федоровны[29]
. А за забором австрийский часовой, сжимая в руках трясущуюся винтовку, угрожающе-жалобно молит: «Русский, давай сухарь, русский, бросай сухарь, не то истрелить буду!» Слова угрожают, но голос молит. Пленный приостанавливается, сует через клетку забора часовому сухари и отходит с опорожненным котелком. И, заметив меня, начинает извиняющимся тоном, словно оправдываясь: «Ведь я, господин офицер, – инвалид, скоро в Россию уеду, там отъемся, Бог даст, а ведь он в Австрии этой гиблой останется, ведь у них ничего теперь нет; все на хвронт отправляют, говорят, а скоро и на хвронте ничего не будет; уж они сами говорят, что теперь у нас снарядов больше, чем у них; если Милюков да Керенский эти – не сплохуют, то им, бедным, совсем крышка. Одно: ложись и умирай. А я до России доживу… Правду я говорю, господин офицер?…»И это было в то время, когда пленные уже голодали. Может быть, за день до того, как я был свидетелем этой сцены, в лазарете была на работах по разбивке госпитального огорода партия пленных солдат. Они рассыпались по двору, ища в мусорных ямах корки, селедочные хвосты и другие остатки от нашего офицерского стола. Я протянул одному из солдат остававшуюся у меня, уже черствую, краюху хлеба. Он схватил ее с каким-то недоверием и испугом, забывая поблагодарить; с минуту растерянно мял ее в руках и вдруг тихо заплакал, перекрестил краюху и осторожно, держа ее обеими руками, стал откусывать сухой хлеб. И как-то сразу, будто снова испугавшись, что я могу одуматься и отнять у него этот хлеб, испуганно оглянулся и побежал прочь, в угол двора, дальше от меня и от других, и там, как затравленный зверь, стал не есть, а пожирать. Тяжело писать… Я привожу эту вторую сценку, чтобы указать, в каком положении в это время находились пленные солдаты. Мы, офицеры, лежавшие в госпиталях, питались еще сравнительно недурно и, во всяком случае, не голодали, но пленные солдаты, сами голодавшие, все-таки делились с другими.
Из пленных других национальностей лучше всего зарекомендовали себя в отношении готовности поделиться с другими своим избытком англичане, но они изо всех военнопленных находились в наиболее благоприятных материальных условиях, получая и от своего правительства, и от английских благотворительных организаций, и от «крестных матерей», которых имел почти каждый английский солдат, настолько большую поддержку, что часто совсем не нуждались в причитающемся военнопленным казенном пайке, целиком уступая его русским и сербам.
Поэтому в плену русские солдаты сходились с английскими значительно легче и чаще, чем с французскими, которых не без основания иногда упрекали в скопидомстве и торгашестве. И действительно, французский солдат, даже, если он благодаря посылкам с родины не нуждался в казенном пайке, редко отдавал его даром, а старался продать, устроить что-то вроде аукциона…
Поэтому французов пленные солдаты не любили и часто говорили, что вот, дескать, лучше бы было, если бы союзниками были немцы. Но и немцев также недолюбливали, а только относились к ним с уважением, как к серьезному противнику. Я не могу судить сам, насколько правильны были солдатские наблюдения и выводы, но в немцах нашими солдатами больше всего ценилась «правильность» и «серьезность» и уважение к законности и порядку, хотя нашими солдатами и замечалось постоянно: «а мы так не можем».
К австрийцам солдаты относились с чем-то вроде снисходительной и даже пренебрежительной жалости, и причиной этому были не только наши успехи на австрийском фронте, но и ясно понимаемое всеми в плену сознание подчиненного положения Австрии в войне, ее зависимости от Германии. Слишком ясны и показательны для военнопленных были многочисленные эпизоды, доказывавшие, что германский комендант в каком-нибудь австрийском городе значил гораздо более, чем местный австрийский губернатор.
На англичан же русские пленные смотрели как на «господ», и каждый пленный англичанин казался русскому пленному солдату «барином».